Войти
Автомобильный портал - Двигатель. Замена свечей. Подсветка. Права и вождение
  • Бионика как одно из направлений биологии и кибернетики Направления бионики
  • Среди паукообразных развитие с метаморфозом
  • Биология в лицее Биологические иллюстрации рисунки
  • Общая характеристика растений
  • Дидактические сказки на уроках биологии
  • Класс паукообразные или арахниды (arachnida)
  • Ильин о религии. Философия воспитания духовности И.А.Ильина и современность

    Ильин о религии. Философия воспитания духовности И.А.Ильина и современность

    Если кто-нибудь доселе сомневался в автономности и непосредственности религиозного опыта, то процесс религиозного катарсиса, изображенный мной, может и должен погасить это сомнение. Никто не может заменить «меня» в «моем самоочищении»; никакой совет, никакое авторитетное руководство не могут угасить «мою» самодеятельность в этом деле; совет остается делом советующего, применение его доступно только «мне самому». Религиозный опыт и в особенности религиозное очищение требуют от меня духовного самостроительства. И самая помощь Божия, — всегда необходимая и благодатная, — предполагает мою свободную волю, невынужденное расположение моего сердца, сосредоточенность моего созерцания, словом — свободное обращение мое к Богу: сначала непосредственно к Его лучам, даруемым каждому из нас, потом — непосредственно к Нему, излучающему, зовущему и открывающемуся.

    То, что человеку нужно для религиозного , есть именно религиозная самодеятельность, ибо Божие излучение и откровение даются всегда. Затруднение не в Боге, а в нас самих. Безразличие, пассивность, лень, земная страстность, жестокосердие, слепота, неумение, переменчивость, неустойчивость, отсутствие горения, недостаток воли и выдержки — все это присуще нам и должно быть преодолено в нас для того, чтобы совершилось необходимое.

    А это необходимое состоит в пересмотре душевно-жизненных содержаний и в обновлении духовно-жизненных актов.

    Надо, чтобы Божии лучи были открыты во всем и везде восприняты. Надо, чтобы они проникли во все слои души, сжигая пошлое и окрыляя душу к духовности. Надо, чтобы все жизненные акты человека прошли через некое очистительное и обновляющее согласование, — нисходя в душе к ее единому глубочайшему источнику и восходя в предметном плане к единому высочайшему Предмету, Богу. Процесс этот следует охарактеризовать двояко, — как душевное «нисхождение» и как предметное «восхождение», — но на самом деле это есть единый процесс, который Мейстер Экхарт описывал как «рождение Бога в душе»...

    Тот, кто начнет проходить это души по огням жизни, рано или поздно, — и лучше раньше, чем позже, — заметит, что от каждого единичного постижения, осмысления или у зрения в душе остается некоторый след, не исчезающий и как бы «опускающийся вглубь». Дело не сводится к тому, что одна «проблема существования» или одна «сторона жизни» осмыслилась в свете Божьего луча, тогда как все остальные остались незатронутыми и самая глубина души пребывает погруженной во мрак. Напротив, каждая проблема жизни, переведенная на язык духа, вводит человека в новое, высшее измерение жизни, заставляет его предполагать и желать такого же обновления для других сторон бытия и, главное, пробуждает «око духа» в глубине души. Увидеть духовное можно только при помощи этого ока: от каждого огня жизни оно пробуждается, зрит, приемлет, очищается и крепнет. Таким образом, каждый акт религиозного катарсиса приводит в движение весь строй и уклад души, особенно тогда, если дело не ограничивается «теоретическим анализом» отвлеченной проблемы, а совершается силой сердечного и совестного созерцания и реально обновляет жизнь человека.

    Если же мы представим себе, что такая катартическая работа становится постоянной и как бы «перепахивает» всю личную жизнь, наподобие того, как этого требовал Сократ от своих учеников, то мы поймем, что этот процесс создает действительное обновление жизни и, может быть, прямо «новую духовную личность» в человеке. И вот, основное, чего следует добиваться в этом обновлении — это цельность новой души.

    Не следует ставить этому обновлению произвольные пределы: «этого» я не буду касаться; или: пусть такие-то содержания и такие-то акты остаются неприкосновенными для духа; или еще: «не могу же я отдать на такой суд и вынести на такой свет — все радости жизни и все сладости греха»... Всякая такая резервация ограничит, задержит или исказит религиозный катарсис души. Необновленные содержания образуют сначала «залежи» низшего сорта, потом сферу самоволия и самоутверждения, центр «активного сопротивления», «восстания» и, наконец, «гражданскую войну»... Необновленные акты быстро создадут особую, самостоятельную, вторую личность в человеке, и этот тягостный раскол рано или поздно приведет к духовно-, а, может быть, и душевно-разрушительным последствиям.

    В предотвращение этого надо с самого начала признать, что человек религиозен лишь там, где он целен, и лишь постольку, поскольку ему удалось добиться в самом себе внутреннего единения и единства. Тот, кто признае́т Бога лишь одной частью души и духа, а другой или даже другими — не признае́т, тот не закончил своего душевного катарсиса: он остановился на распутии и не имеет основания считать себя религиозным человеком. Пока воды его жизни плещутся тихо, он будет держаться на их поверхности, и, может быть, даже он будет казаться и себе самому, и другим людям — «религиозным человеком». Но первое же волнение «жизненного моря» покажет ему, что он состоит во внутреннем расколе и что все дивные свойства религиозности не свойственны ему. Если же поднимется настоящий ураган и море начнет ежеминутно грозить ему «девятым валом», он тотчас же почувствует, что его «религиозность» была мнимой и что этой иллюзии пришел конец.

    Итак: надо добиваться цельности для своего религиозного опыта.

    Духовный и культурный кризис, ныне переживаемый христианским человечеством, возник из утраты им религиозной цельности. Нецельная религиозность есть слабая, колеблющаяся, исчезающая; она перестает вести, воспитывать и очищать человеческую душу; с ней начинают соперничать, ее начинают отстранять от культурного руководства иные силы души, иные акты человека; а так как религиозность, давая человеку лучшее, сама предъявляет к нему великие требования, а другие акты требуют меньшего и за то обещают «все», — человек, постепенно теряя вкус к лучшему, начинает двигаться по линии наименьшего сопротивления, по линии легчайшей кратчайшей и скорейшей в достижении... «Широки врата и пространен путь, ведущие в погибель, и многие идут ими» (Мф. 7:13 ).

    Все основные силы души постепенно отрываются от религии, «секуляризируются» и начинают безрелигиозное существование. При этом роковое значение принадлежит не светскости их творчества, не независимости его от церковных предписаний, а безрелигиозности и противохристианскости этого творчества: ибо видимая автономия ведет их к бездуховности, к безбожию, к утрате религиозного опыта, к кризису и разложению культуры. Губительна не автономии религиозного опыта, а злоупотребление автономией в сторону оскудения и опошления.

    И вот, «ум» «не подтверждает» религиозных догматов христианства, отвергает их, отвертывается от религиозного опыта и выдвигает свои рассудочные обобщения.

    Сердце начинает стыдиться христианских состояний, — доброты, смирения, покаяния, умиления, совестных порывов, — черствеет и отмирает, и именно поэтому предается злобе, зависти, ненависти и разврату. Воля отвертывается от христианских целей и, руководствуясь рассудком и бессердечием, выдвигает свои цели, от осуществления которых стонет и содрогается современное человечество. Воображение перестает служить духовному созерцанию и предается чувственному произволению, капризу, похоти и разнузданию. И все эти силы начинают творить по-своему новую «культуру», — «культуру» содержательного разложения и формальной тирании.

    Цельность духа утрачена, творчество перестает быть глубоким и органическим; начинается эпоха распада, разброда, беспредметности и смуты.

    Истинная религиозность отличается именно тем, что она требует духовной цельности и потому призвана целить всякий распад и разброд. Это отнюдь не означает, что религия ведет к тоталитаризму, как это мы видели исторически у Савонаролы во Флоренции, у Кальвина в Женеве и в других религиозных сектах. Религия вообще не есть внешне принудительный порядок; она дорожит человеческой свободой, т. е. духовной добровольностью и самодеятельностью человека. Цельность, которую я имею в виду, есть внутренний строй и уклад души, добываемый человеком именно в порядке этой духовной добровольности и самодеятельности. Религиозный дух ищет внутреннего единства и органической согласованности; это я и называю «цельностью».

    Поэтому возрождение настоящего религиозного опыта, как оно предносится мне в будущем, должно преодолеть эти больные внутренние разрывы и расколы, из которых растет культура последних столетий. Вера и разум; сердце и ум; ум и созерцание; созерцание и сердце; сердце и воля; воля и совесть; совесть и инстинкт; инстинкт и разум; дела́ и вера — все эти и другие возможные противопоставления и расколы образуют сущие раны в единой и священной ткани духа. Мы знаем, что человеческая душа может жить, путаясь, распадаясь и изнемогая в таких противоположностях; мало того, она способна в порядке душевной болезни разделяться в человеке и образовывать две исключающие друг друга «полуличности» (шизофрения, паранойя). Но религиозный дух к этому не способен; он этого не приемлет и с этим не примиряется.

    Среди даров, которые религия несет человеку, имеется дар органической цельности духа. И если душа человека лишена этого дара, то это означает, что ей надлежит продолжать свое духовное очищение и что ей предстоит еще дорасти до настоящей религиозности.

    Поэтому все перечисленные нами силы необходимы в религиозном опыте; и все они должны не просто «участвовать» или «соприсутствовать» в нем, но срастись в единый и целостный духовный акт.

    Так, религиозный человек не может мириться с тем, что он верит во что-то, отвергаемое его разумом; или с тем, что разум его утверждает нечто такое, против чего восстает его вера. Если он примирится с этим, тогда он будет слабо веровать и робко мыслить; вера его будет под цензурой законно восстающего разума, а разум его будет под анафемой законно отвергающей его веры; сам же он будет вековечным изменником и предателем: то изменником своей веры, то предателем своего разума. И потому он будет — то осуждать себя за свою веру, то подавлять в себе свои разумные воззрения. Он не будет доверять ни своему разуму, ни своей вере; и кончит тем, что не будет доверять самому себе и потеряет к себе уважение.

    Теория двух «параллельных», — различных или противоположных, — истин, к которой склонялись Шаррон и Монтень, психологически понятна в своем возникновении; это был компромисс, спасавший «разум» от преследования католической церкви и в то же время не порывавший окончательно с церковной догматикой; но в духовном отношении эта теория была наивна и беспомощна. Она предлагала религиозному человеку духовную шизофрению как способ жизни; или же — некий «бухгалтерский» самообман в верованиях и убеждениях. Две истины, — одна религиозная, неприемлемая для разума, а другая разумная, неприемлемая для религиозного опыта и веры, — значит ни одной истины; это означает неисцелимый раскол в духе; двоевластие, с перемирием в гражданской войне духа с самим собой. Эта гражданская война узаконялась как способ жизни: рано или поздно она разразилась бы и привела к окончательному отвержению или веры, или разума, или и веры и разума вместе.

    То, чего надо добиваться, есть не просто «примирение» веры и разума или синтез их учений, а тождество веры и разума. Вера должна стать разумной верой, а разум должен стать верующим разумом.

    Для этого идея разума должна быть расширена, углублена и окрылена. Разумная мысль совсем не прикована к чувственному опыту как своему якобы единственному источнику: есть еще опыт нечувственный (психология, логика, математика) и сверхчувственный (духовный). Разум прав, когда он требует и ищет достаточных оснований в опыте; он остается разумом и тогда, когда ищет этих оснований в нечувственном и сверхчувственном опыте. И тогда он становится верным и драгоценным орудием веры: вера делается разумной верой, противоположность снимается и раскол в духе предотвращен.

    Соответственно с этим вера должна быть прикреплена к идее достаточного основания и к религиозно-предметному опыту. Нельзя относить к вере всякое суеверие, пустоверие, легковерие и все аутистические фантазии на религиозные темы, которыми она психологически и исторически окружена. Нельзя строить веру на страхе, на вожделении, на расчете, на жадности и на других инстинктивных побуждениях души. Нельзя строить веру на изнеможении разума. Нельзя «спасать» богооткровенные истины, которые разум еще не умеет оправдать и принять, посредством отречения от разума: «верую именно потому, что мой разум изнемог» («credo quia absurdum»). Разум есть высокий и светлый Божий дар, а не соблазн, идущий от грешной и богопротивной «человечины»; и не искушение, исходящее прямо от диавола. Вера не смеет быть ни слепа, ни легка, ни глупа. Ни слепота, ни легкость, ни глупость не ведут к Богу. И то «безумие» и «юродство», о которых пишет апостол Павел в первом послании к Коринфянам (1 Кор. 1:18-25 ), есть безумие и юродство (и «соблазн») только для слепых иудеев и для непросвещенных язычников. Толковать эту вдохновенную иронию апостола в буквальном смысле, как отречение христианства от разума — было бы неверно и опасно и противоречило бы всем разумно-апологетическим трудам и писаниям как самого Павла, так и всех отцов церкви. Ибо все они утверждали именно за христианским учением высшую зрячесть, глубину и разумность.

    Слепая вера будет неизбежно строиться на страхе и уведет в нечистые сферы души. Легкая вера будет прилепляться ко всякому субъективно импонирующему или подкупающему вздору и уведет от Бога. Глупая вера угасит в себе все критерии удостоверения и очищения. Из всего этого возникнут только гибельные соблазны.

    А между тем религиозная вера не есть вопрос личного «вкуса» или «произволения» и не есть вопрос второстепенного «приукрашения» жизни вроде комнатного фарфора или цветника в саду; это есть вопрос всей жизни, всей судьбы человека, вопрос земной смерти и, может быть, посмертной гибели. Исключить разум из решения такого вопроса — значило бы поистине лишиться разума. Только в несчастный час жизни может прийти человеку на ум — доверить всю судьбу своего духа безразумной слепоте, легкомысленному противоразумию или безответственной глупости. И все это — в пределах христианства, парящее благовестие которого начинается словами «В начале был Разум» (Ин. 1:1 ): «"Εν ἀρχη̨̃ ἠ̃ν ὁ λόγος»...

    Нет, вера может и должна иметь достаточное основание, и в обретении его разум служит ей незаменимую службу, — но, конечно, разум, а не просто рассудок, слепой ко всему, кроме чувственного опыта и формальной логики! Это достаточное основание вера должна находить в религиозно-предметном опыте со всей его духовностью, созерцательностью и сердечностью; и разум призван содействовать этому, а не противодействовать. В результате этого разум станет верующим разумом, приобретя всю личную силу и все религиозное достоинство веры; а вера станет разумной верой, приобретя всю убедительность и всю терпимую мудрость разума.

    Не может настоящая религиозность примириться и с другими расколами и оскудениями в своем акте: нельзя отделять сердце от ума и созерцания, и созерцание от ума и от сердца.

    «Религия» без сердца известна нам из истории, но это была или доктрина бессердечного ума (отвлеченная, дурная философия), или система бессердечной воли (римская традиция, сначала — языческая, потом — католическая), или же произвол бессердечной фантазии (религии страха и свирепых богов). Всюду, где чувствилище исключается из религии, «приятие сердцем», оказывается невозможным и признается ненужным; и вследствие этого, вместе с ним — невозможной или ненужной оказывается и настоящая молитва. Тогда молитва сводится или к юридически-точному произнесению сакральных слов, к совершению сакральных телодвижений и принесению сакральных жертв, так, чтобы все это принуждало бога (традиция языческого Рима); или же к магическому заклятию страшных божеств, которые «связуются» магией «молитвы», «не смеют» вредить человеку и вынуждены ему помогать (демонология). Настоящая же молитва становится просто неосуществимой, ибо она есть горение боголюбивого сердца; и в этом горении сердце не может быть заменено — ни усилиями ума, ни напряжениями воли, ни взлетами фантазии.

    Но это горение боголюбивого сердца не может предоставить уму и воображению оставаться в состоянии безразличия и теплопрохладности: оно охватит и их своим пламенем и вовлечет их в процесс своего горения.

    Ум, оставшийся вне сердечной молитвы, будет постоянно перебивать ее своими холодными соображениями или отвлеченными мыслями, не имеющими никакого отношения к молитве и к Богу. Он сохранит в своем распоряжении целые слои или запасы душевной энергии, занимая их другими, небожественными содержаниями и не давая себе раствориться в сердечном пламени. Обособляясь от центрального сердечного чувствилища, ум сохранит форму трезвого и пошлого рассудка и не станет тем разумом, который православная аскетика помещает в самую глубину сердца. И молитва может стать от этого не только безразумной (вроде молитвы трех анахоретов у Толстого «Трое Вас, трое нас, помилуй нас»), но и пошлой (вроде молитвы Николая Ростова на охоте о том, чтобы «матерый волк» «вылез» именно на него) и даже кощунственной (молитва злодея о помощи ему в его злодеянии). Во всяком случае она будет духовно не на высоте.

    Человек молится совсем иначе, если сердце его нашло свою разумность и утвердило ее в себе, а разум принял в себя огонь сердца и получил его интенсивность; но тогда человек и мыслит совсем иначе. Разум становится воистину «боголюбивым», по слову Антония Великого, и человек узнает на опыте то, что Спиноза описывал словами «amor Dei intellectualis» (интеллектуальная любовь к Богу). Свет разума соединяется с горением сердца — и человек научается новой интенсивности бытия. Этот свет разума не позволит сердцу молиться о недостойном, вздыхать о небожественном, просить о пошлом и грешном, а боголюбивые размышления разума приобретут ту силу сердечного зрения, художественного вчувствования, духовного «перевоплощения», о которых формальный рассудок ничего не знает и не смеет даже мечтать. Молитва станет разумно-сердечным парением, а разум станет молящейся мыслью.

    Что же произойдет с воображением, оставшимся вне сердечной молитвы? Оно пойдет своими путями и будет заниматься своими содержаниями, отвлекая внимание человека от молящегося чувствилища, перебивая молитву посторонними, может быть, соблазнительными образами и лишая ее духовного присутствия. А сердце, не сумевшее вовлечь воображение в свое пламя, не сумевшее превратить его в религиозное созерцание, предоставившее ему скитаться по земным полям и соблазнительным углам жизни, будет тщетно надрываться в слепой молитве и быстро впадать в изнеможение от рассеянности.

    Человек молится совсем иначе, если сердце его созерцает тот божественный Предмет, к которому оно обращается. Иначе — не только потому что самовольное воображение не рассредоточивает его и не прерывает его; но особенно потому что воображение, ставши духовным созерцанием, осуществляет, направляет и напрягает религиозную интенцию души. Тогда дух не только любит Бога, но и видит Его, видит Его сверхчувственно, как духовное совершенство, и пытается вообразить его чувственно, для чего икона служит ему художественным пособием. Человек созерцает то, что любит, а любит — духовное Совершенство; созерцание идет из сердца и становится сердечным созерцанием, а сердце приобретает всю силу духовного воображения и становится созерцающим сердцем.

    Уже в обычной жизни человек смотрит на любимый предмет иначе, чем на безразличный или отвратительный. Если это любовь чувственная, то человек «видит» неверно, искаженно, иногда даже до полного ослепления. Если же это любовь духовная (не «по́милу хорош, а по́хорошу мил»), то любовь придает человеку ту повышенную зоркость, о которой холодное сердце не имеет никакого представления: силой вчувствования и художественного отождествления человек способен приближаться к настоящему «ясновидению», не в смысле призракови́дения (всегда граничащего с иллюзией или галлюцинацией), но в смысле верного проникновения в предметную самосуть.

    Подобно этому человек мыслит совсем иначе, если его мысль приобретает созерцающую силу. Отвлеченное мышление мыслит безóбразные понятия, тождественные, внутренно не противоречивые, которым присуще неизменное содержание и классифицируемый объем. Созерцающее же мышление созерцает или смыслы, жизненно ориентированные на конкретных образах (чувственных, почерпнутых из внешнего мира, и нечувственных, почерпнутых из мира душевного), или же смыслы, созерцательно сросшиеся с одноименным образным составом, как это мы видим, например, у Платона и Гегеля.

    Мыслить Бога как отвлеченное понятие есть дело мертвое и бесплодное; оно ничего не может дать кроме релятивистических конструкций и соблазнов. Богомыслие будет только тогда на высоте, если оно будет в то же время боголюбивым созерцанием. Вот почему дедуктивная теология, «построяемая» в отвлеченном порядке на текстах писания, несет с собой мертвящее дыхание и опустошает души и сердца. Мысль о Боге должна родиться из созерцающего сердца; она должна быть несома живой любовью, видящей любимый Предмет; она должна быть любящей мыслью, лучи которой, простираясь к Богу, ищут того духовного, «художественно-религиозного» единения с Ним, которое знакомо великим подвижникам и философам. Мертвая отвлеченность не доходит до Бога, ибо Бог не есть «тождественное себе и внутренно непротиворечивое понятие». И те, которые пытаются истолковать так учения Спинозы и Гегеля, не понимают в них ничего.

    Целостный религиозный акт не может и не должен исключать мысль. Но он не может состояться, если мысль не научится созерцать из любви. Это единение мысли, любви и созерцания может сложиться в акты различного строения, в зависимости от того, что именно человеку удается, простое сотрудничество этих способностей с первенством одной из них, или же слияние их, и притом слияние всех трех, или же каких-либо двух из них, и каких именно: слияние мысли и созерцания, или мысли и сердца, или сердца и созерцания, с подчинением оставшейся способности двум слившимся. В зависимости от этого богомыслие примет характер преимущественно философический, или религиозный, или «мистический».

    Для осуществления цельного религиозного акта подобное этому единение сил должно сложиться в человеке и по другой линии: сердце — инстинкт — совесть — воля — дела жизни.

    Сердцу легче всего соединиться с инстинктом, потому что ему состояние «любви» присуще особливо. Большинство людей, по-видимому, не умеют даже отличить любовь сердца от «любви» инстинкта, до такой степени чувства этих людей безотчетны и вырастают из потребностей, желаний и страстей бессознательного. Эта близость сердца и инстинкта, — т. е. духовного чувствилища человека и его инстинктивного влечения, — является для религии сразу великим соблазном и великим облегчением. Соблазном — тогда, когда влечения и страсти овладевают чувствилищем человека и начинают господствовать в его сердце; облегчением — тогда, когда духовное чувствилище человека овладевает его влечениями и пробуждает в инстинкте его духовную глубину.

    Преобладание влечений и страстей может иметь два различных вида и привести к различным (и все же отрицательным) последствиям. В первом случае инстинктивные влечения поглотят чувства человека и погасят их духовность: человек будет вести чувственно-страстную и безрелигиозную жизнь; он будет жить без духа и погрязать в грехах и в пошлости. Во втором случае человек внесет незаметно для себя дыхание чувственных страстей в религиозную жизнь сердца, искажая ее содержания, ее образы, ее законы и цели. От этого духовное получит искаженные или даже извращенные формы чувственной страстности, чистое станет нечистым, значительное — пошлым, божественное — слишком человеческим. На этом пути соблазнов религия может быть искажена до конца.

    Совсем иное начинается в душе, если духу сердца удается пробудить духовность инстинкта и соединиться с нею. Эта инстинктивная духовность, пробужденная в детстве Божиими лучами, пронизывающими мир и человека, может и должна определить всю судьбу человека. Нет ничего значительнее в личной жизни человека, как прикрепление его инстинктивного радования к божественным предметам, содержаниям и состояниям. Воспитатель, которому удалось достигнуть этого в раннем детстве воспитываемого ребенка, является его сущим благодетелем. Тогда инстинкт ребенка одухотворяется. Плененный божественным, он ищет его своим духовным оком, находит его и укореняется в нем. Тогда человеческий инстинкт преодолевает в себе данную ему от природы «волчью стихию»; он как бы слагает с себя звериную шкуру, ибо уже не хочет и не может жить «волчьим» естеством и совершать в жизни «волчьи дела». Он ищет радости, и простое наслаждение не удовлетворяет его. А радость он находит в Божиих лучах, которые он повсюду ищет и открывает.

    Тогда любовь инстинкта и любовь сердца сливаются воедино, встретившись в духе, и обращаются к Богу. Отсюда возникает необычайная интенсивность духовных чувствований и в то же время в человеке пробивается родник неисчерпаемой, неподдельной доброты. То и другое объясняется удвоением источника: духовность сердца не встречает противодействия в животности человека, напротив, она усиливается духовностью инстинкта; и доброте сердца нет надобности преодолевать трусливое и жадное себялюбие инстинкта, напротив, она усиливается его духовно осмысленной и облагороженной любовью. И вот, вся эта сосредоточенная сила духа, любви и доброты вливается в религиозность и питает ее собой.

    Это единение сердца с инстинктом облегчается особенно тем, что вопреки общераспространенному мнению, человеческий инстинкт способен к целому ряду духовных актов высокого и даже высшего значения. Сюда относятся: совесть, художественный вкус, правосознание, любовь к родине, национальное чувство и молитва. Правда, если эти акты сохраняют чисто инстинктивный характер, если они остаются изолированными в бессознательном, если духовность их не встречает сочувствия, содействия, осмысления, очищения и воспитания со стороны остальных духовных способностей человека, то они легко вырождаются и принимают мучительные или больные формы. Тогда совесть сводится к периодически пробуждающимся «угрызениям», которые могут не только отравить человеку жизнь, но и довести его до психического недуга. Художественный вкус начинает смешивать выбор эстетически-совершенного с выбором «приятного-нравящегося» и вступает на путь уклонений и заблуждений. Правосознание теряет свое верное направление (стремление к свободе, справедливости, добру и духу) и становится орудием животного самоутверждения. Патриотизм извращается в какое-то «внеэтическое исступление»; национализм — в безвкусную и беспредметную гордыню и воинственный империализм. А молитва принимает формы элементарного своекорыстного выпрашивания (а в некоторых религиях — прямо магического вымогательства) и притом — в деле самого пошлого быта.

    И тем не менее все эти акты присущи человеку именно как инстинктивному существу и могут приходить в движение помимо сознательных намерений, усилий и руководства — даже вопреки всему этому. Зато согласованные с сознательной духовностью человека, пользуясь ее сочувствием, содействием и руководством, эти акты получают всю нравственно-разумную и духовно-целевую верность и сохраняют всю силу, гибкость и, может быть, страстность инстинкта. Совесть становится главным положительно-динамическим руководителем жизни; художественный вкус развертывает свои безошибочные творческие интуиции; правосознание изливается в целостный социально-политический характер; патриотизм становится источником творческого героизма; национализм освобождается от всех своих соблазнов и начинает верно строить дух народа и верно вести его историческую судьбу; а молитва становится высшим и целостным взлетом человеческой души.

    В частности, особое значение в создании целостного религиозного опыта принадлежит именно совести. С точки зрения психологии — совесть есть явление иррационально-инстинктивное: непреднамеренное и непроизвольное, подсознательное, немыслящее, бессловесное, сильное, как настоящее инстинктивное влечение, «самовольно» выступающее, неотвязно преследующее, способное эмоционально вспыхнуть, погасить все «трезвые» соображения, отменить все поставленные цели, сломить волевое противление и бросить человека в опасность или даже на смерть. С точки же зрения философии и религии это есть одно из самых духовно сильных, значительных и безошибочных побуждений человека.

    И вот, объединение сердца с инстинктивной духовностью создает в человеке именно то сочетание сил (сердца, инстинкта и совести), которому воля подчиняется естественно и незаметно и которое должно определить жизненные дела человека.

    Есть люди с сильной волей — инициативные, как бы «заряженные» жизненной целью и все время «разряжающиеся» поступками, «идущие», «ведущие», упорные до конца; и есть люди со слабой волей, живущие не решениями, а «настроениями», фантазиями и мыслями. Но это волевое начало в человеке есть начало «формальное», т. е. характеризующее только активную энергию его, а не те жизненные содержания, на которые направлена и во имя которых изживается эта энергия. Воля должна почерпать свои цели, слагать «линию» своих решений и совершать выбор своих средств, исходя из иных, более глубоких и содержательных источников жизни, чем она сама: из инстинкта, сердца, воображения и мышления. И вот, когда в человеке слагается единение сердца, инстинктивной духовности и совести, то содержательное направление воли оказывается в значительной степени предрешенным; а если такое сердце соединится и с созерцанием, и с разумом — то направление воли будет предрешено окончательно.

    Воля человека желает того, что «любят» его инстинкт и его сердце. Человек ничего не любящий и слабовольный — рискует привести свою душу в состояние «Буриданова осла», погибающего между двумя жизненными стогами сена. Человек ничего не любящий и одаренный сильной волей — превратит свою жизнь в цепь капризов, беспредметных произволений и своекорыстных жестокостей или же станет рабом чужой воли, подчинив ей свой волевой «мотор». Любовь чисто инстинктивная сделает человека «медиумом» его собственной животности. Но любовь одухотворенного сердца, соединившаяся с духом инстинкта и с совестью, откроет человеку настоящий жизненный путь.

    Этот жизненный путь непременно выразится в поступках и «делах». Ибо все те внутренние, пробуждающие и побуждающие силы духа, которые у современного нерелигиозного человека пребывают в бессилии, в разброде и растерянности, окажутся соединенными, взаимно укрепленными и определяющими. Сердце, горящее о Боге; дух инстинкта, плененный Его совершенством; совесть, подвигающая человека к совершению совершенных поступков; воля, вовлеченная в этот поток активного чувства и усвоившая его содержания; созерцание, интенционально сосредоточенное на божественном Предмете; разум, льющий свой богодарованный, Богом укрепленный и вдохновленный свет на всякое содержание; и, наконец, вера, возникшая в этом целостном пламени — не могут ни покоиться без дел, ни резонировать всю жизнь о том, спасется человек делами или не спасется. Дела суть как бы живое дыхание веры, ее необходимое проявление, ее осуществление. Вера без дел — есть слабая вера, половинчатая, «мертвая» (Иак. 2:17,20-26 ); она есть неверие. Верующий человек будет творить дела жизни с той органической необходимостью, с которой дерево цветет и дает плоды. Именно поэтому сказано в Писании: «по плодам их узнаете их» (Мф. 7:16,20 ). Человек с цельной верой совершает свои дела совсем не для того, чтобы «оправдаться» или «спастись», а потому что он не может иначе: он творит закон своего боголюбивого сердца и своей совести. Он не может иначе; и не хочет иного. Иначе он и хотеть не может; но он и не хотел бы иначе мочь. И это есть как раз то самое, что он должен. Но делает он это совсем не из «чувства долга» и не из уважения к нему, и вообще не из моральной рефлексии, как учил Кант, совершенно оторвавшийся от христианства и от Евангелия. Он делает это из целостной веры и из цельной любви. И в этом он прав перед лицом Божиим.

    Вот, что я имею в виду, когда говорю о цельности религиозного опыта и о цельности религиозного акта. В этом опыте должны участвовать все духовные силы человека; а не духовные — должны служить духовным, «неся» и «питая» их. В этом акте все духовные силы человека должны органически срастись в единство, для кого нет и не может быть общеобязательного рецепта, ибо каждый человек может находить и осуществлять его по-своему; он и призван к этому, и никто не должен мешать ему или запрещать ему это искание. И если кто-нибудь не найдет этого акта и уйдет из жизни, не осуществив эту цельность, то, уходя, он может быть уверен, что шел по единственно верному пути и совершал свое назначение. Ибо «in magnis et voluisse sat est»: желавший великого — жил великим и приобщался к великому, даже и не осуществив его.

    Если же это единство удается человеку, то молитва его поднимается на истинную высоту: молится его сердце, исполненное любви к Богу; молится его созерцание, как интенциональный порыв к Богу; молится его разум, отдавший свои лучшие силы на подготовку этой молитвы; молится его инстинкт, как чистая радость Божиим лучам; молится его воля, возносясь и домогаясь осуществления Совершенства. И сам он становится, хотя бы на миг, «неопалимой купиной», поглощающей Божий огонь и посылающей свой свет в мир. Такая молитва есть живое средоточие всей прошлой, религиозно очищавшейся жизни, и в то же время — живое вступление к предбудущим делам.

    И понятно, что от такого религиозного акта жизнь не может не обновиться: и личная, и общественная; и трудовая, и политическая; и нравственная, и умственная; и художественная, и научная. И Церковь обновится; и теология станет иной...

    Так, в науке возродится то живое и глубокое чувство тайны, которое вело всех гениальных ученых; чувство благоговейного предстояния Предвечному Создателю и чувство касания к Его премудрости... Ученый опять будет руководиться не любопытством и не честолюбием, а любовью к Совершенству и к своему Предмету. Он поймет ответственность своего служения и его совестную природу; и, руководясь не только наблюдением, но и созерцанием и сердцем, выработает новый акт научного познания.

    А в государственности обновится важнейшее, что ее зиждет, именно акт духовного правосознания. Тогда стихнет развязное посягание полуобразованных «умов» и вступят в свои права идеи служения и ответственности. Люди поймут всю несправедливость равенства и всю невозможность произвольно уравнять всех, и именно через это и после этого найдут дорогу к настоящему братству. Все обновится: чувство права, чувство обязанности, чувство запретности; суд и голосование... Люди поймут, в чем состоит христианская идея собственности и что есть истинная «социальность»...

    И так — во всем...

    Ибо религиозно-цельному человеку открывается такое, что остается закрытым и недоступным для нецельного.

    Аксиомы религиозного опыта

    Идея любви, выдвинутая Л. Н. Толстым и его последователями, страдает, однако, не только чертами наслажденчества, безволия, сентиментальности, эгоцентризма и противо-общественности. Она описывает и утверждает в качестве идеального состояния чувство в известном смысле бездуховное ипротиводуховное; и эта особенность сентиментальной любви имеет, может быть, наибольшее значение для проблемы сопротивления злу.

    Как уже показано выше, все миросозерцание Л. Н. Толстого выращено им из морального опыта, который заменил или вытеснил собою все другие источники духовности в человеке, обесценив их или устранив их совсем.

    Так, моральный опыт заменяет собою религиозный опыт и занимает его место . Мораль выше религии, она судит своим критерием всякое религиозное содержание и утверждает пределы своего опыта как обязательные для религии. Вся глубина религиозного восприятия, религиозного предмета, религиозной тайны и символики, все богатство положительной религии – критически и скептически пропускается сквозь душную теснину личного морального переживания, полуслепого, ограниченного и самодовольного. Вооруженный «простым здравым рассудком» во всей его плоской скудости, моралист перебирает и разбирает догматы и обряды христианской церкви, отметая все, что ему.кажется странным и непонятным, и принимая каждое близорукое соображение свое за проявление критической честности и мудрости . Идея о том, что религиозным измерением проникается, освящается и углубляется вся духовная культура и что постольку житейски-обывательский рассудок с его «трезвостью» и прозаичностью теряет свою компетентность, – остается ему чуждою; ибо он не видит того, что всякоедуховное состояние человека (а не только моральное) ставит его перед лицо Божие, дает ему живой, самоценный опыт тайны и скрытого в тайнеоткровения. И, не подозревая, по-видимому, что творимое им дело есть в глубоком смысле пошлое дело, он издевается над недоступною для него тайною и глубиною и придает своему рассудочно-моральному миросозерцанию характер религиозного нигилизма.

    Подобно этому, моральный опыт утверждает свое верховенство и в сференауки. Не усматривая духовную самоценность истины и ее измерения, моралист считает себя верховным судьею надо всем тем, что делает ученый: он судит его дело и его предметы , измеряя все мерою моральной пользы и морального вреда , судит, осуждает и отвергает, как дело праздное, пустое и даже развратное . Вся научная культура, поскольку она не обслуживает заданий сентиментальной морали и не поставляет моралисту «нужного» ему материала, объявляется делом дурным и вредным, порождением праздного любопытства, профессионального тщеславия и обмана . Умственный труд вообще не есть труд, а симуляция и болтовня ленивого и хитрого человека . Духовно-самоценная категория истины ничего не говорит личному опыту Льва Толстого, и он отметает ее, не понимая того, что измерением истины как таковой проникается, осмысливается и поддерживается вся духовная культура: ибо в действительности всякое духовное состояние человека таит в себе некую истину и несет ему некое ведение. Границы личного духовного опыта оказываются узаконенными и здесь? Научное знание рассматривается с точки зрения морального утилитаризма, и это придает всему миросозерцанию характер своеобразногонаучного нигилизма.

    Тот же самый моральный утилитаризм торжествует и в отношении кискусству. Самоценность художественного видения отвергается, и искусство превращается в средство , обслуживающее мораль и моральные цели. Художественность допускается, если она несет в себе «доступное всем людям всего мира» морально-полезное поучение , и отметается как произведение праздности и проявление разврата , если она в себе его не несет или если она «учит» чему-нибудь морально-непризнанному. Всякое произведение искусства, не говорящее личному опыту морального утилитариста, отвергается и высмеивается , зато всякий морально-полезный продукт одобряется и превозносится , нередко вопреки своей эстетической несостоятельности. Рассудок моралиста последовательно делает все выводы, рисуясь своею прямолинейностью и парадоксами. Эстетическое измерение извращается и угасает; всепроникающая, утончающая и углубляющая сила художественного видения, призванная не морализировать, а видеть в образах Божественное и строить форму человеческого духа, – слабеет и меркнет, уступая место нравоучительному резонерству Моралист стремится навязать искусству чуждую ему природу и утрачивает его самобытность, его достоинство и его призвание. Он сам видит это, сознает и выговаривает это в форме определенного принципа и учения и тем самым придает всей своей теории черту своеобразного эстетического нигилизма.

    Еще острее оказывается то отрицание, с которым моралист подходит к праву и государству. Духовная необходимость и духовная функция правосознанияускользает от него совершенно . Вся эта сфера драгоценного, воспитывающего душу духовного опыта не говорит его личному самочувствию ничего; он видит здесь только самую поверхностную внешность событий и деяний; он квалифицирует эту внешность как грубое «насилие» и произвольно характеризует скрывающиеся за этим «насилием» намерения как злые, мстительные, своекорыстные и порочные. Право и государство не только не воспитывают людей, но развивают в них дурные черты и склонности; государственные деятели отвечают созерцательно-организованным и лицемерно-оправдываемым злом на «редкие попытки насилия», исходящие от «так называемых убийц, грабителей и воров» и других несчастных, падших братьев. Сочувствие сентиментального моралиста оказывается всецело на стороне этих несчастных , а деятельность государственно мыслящих патриотов объявляется «самой пустой и притом же вредной человеческой деятельностью» . Естественно, что гнев его обрушивается с особенной силой на всю ту сферу духовного компромисса, к которой оказывается вынужденной государственная власть и личное участие в которой является для гражданина несением ответственного и почетного бремени: функция охраны, функция пресечения, функция суда, функция наказания, функция меча – глубоко возмущают сентиментальную душу и вызывают у нее слова отвращения и клеймящего негодования. Понятно также, что вместе с отвержением права как такового отвергаются и все оформленные правом установления, отношения и способы жизни: земельная собственность , наследование, деньги, которые «сами по себе суть зло» , иск, воинская повинность , суд и приговор – все это смывается потоком негодующего отрицания, иронического осмеяния, изобразительного опорочения. Все это заслуживает в глазах наивного и щеголяющего своею наивностью моралиста-только осуждения, неприятия и стойкого пассивного сопротивления . Неизбежным выводом изо всего этого отвержения является, наконец, и отрицание родины, ее бытия, ее государственной формы и необходимости ее обороны . Моральное братство объемлет всех людей без различия расы и национальности и тем более независимо от их государственной принадлежности: братского сострадания достойны все, а «насилия» не заслуживает никто; надо отдать отнимающему врагу все, что он отнимает, надо жалеть его за то, что ему не хватает своего, и приглашать его к переселению и совместной жизни в любви и братстве. Ибо у человека нет на земле ничего такого, что стоило бы оборонять на жизнь и смерть, умирая и убивая.

    Сентиментальный моралист не видит и не разумеет, что право есть необходимый и священный атрибут человеческого духа, что каждое духовное состояние человека есть видоизменение права и правоты и что ограждать духовный расцвет человечества на земле невозможно вне принудительной общественной организации, вне закона, суда и меча. Здесь его личный духовный опыт молчит, а сострадательная душа впадает в гнев и «пророческое» негодование. И в результате этого его учение оказывается разновидностью правового, государственного и патриотического нигилизма.

    При таком слепом и наивно морализирующем подходе все огромное хранилище духовной культуры оказывается опустошенным и сокровища его извергнутыми, все творческое духовное напряжение человеческого духа оказывается осужденным и запрещенным. Религиозно обескрыленный, осмеянный и низведенный; познавательно обессиленный и ослепленный; художественно урезанный и порабощенный; лишенный прав, обороны и родины-человек остается к концу этого противодуховного циклона жалким существом об одном, моральном измерении, и высшим призванием его оказывается самопонуждение к безвольно-сентиментальной жалости.Сентиментальный моралист знает только одно измерение совершенства- моральное; вся сущность духа, вся жизнь духа сводится для него к моральному самоулучшению; и все моральное достижение сводится для него к насыщению души жалостливым состраданием. И в результате этого все пониманиечеловека, добра и зла - становится мелким, плоским и бездуховным .

    Если усвоить эту точку зрения и довериться ей, то окажется, что человек не есть индивидуальный дух с живым отношением к живому и личному Богу, со священными правами на участие в жизни богосозданного мира, с видением нечувственной тайны и чувственной красоты, с изучением закона и ведением мудрости… Нет, все это отвергнуто и погашено. Человек есть – с одной стороны – страдающий субъект и тем самым объект жалости и сострадания, с другой стороны-он есть жалеющий субъект и соответственнообъект, ограждаемый от страдания. Вся жизнь человечества сводится к тому, что люди страдают и причиняют друг другу страдания, что люди то жалеют, то не жалеют друг друга. Хорошо, когда люди жалеют друг друга, не мучают и «соединяются» ; плохо, когда люди друг друга не жалеют, мучают и разъединяются. Высшая цель человечества – жалеть и не мучить; высшее совершенство, доступное человеку, сводится ко всеобъемлющей жалости (всех жалеть, всей душой); праведная деятельность состоит в ограждении всех от страданий, хотя бы ценою своих страданий и своей жизни. Дальше этого сентиментальный моралист не видит, не показывает, не учит, не зовет. Мало того, он отвергает и осмеивает все остальное.

    Именно в этом обнаруживается с полною очевидностью ограниченность и упрощенность его жизнепонимания. Сентиментальность его-эта повышенная и обостренная, но беспредметная и безвольная чувствительность -чрезвычайно легко, быстро и остро отвечает на всякую человеческую неудовлетворенность, на всякое чужое страдание; она ранится им, содрогается, ужасается и начинает безвольно мечтать о его устранении, о его прекращении, о его конце. И к этому сводится вся жизненная «мудрость». Страдание есть зло, это первая, скрытая аксиома этой мудрости, из которой выводится все остальное. Если страдание есть зло, то и причинение страданий (насилие!) есть зло. Наоборот, отсутствие страданий есть добро, а сочувствие чужим страданиям есть добродетель . Этим определяется и судьба нашей основной проблемы: в борьбе с страданием-допустимо ли причинять новые страдания, умножая и осложняя их общий объем и состав? Ответ ясен: нет смысла громоздить Пелеон на Оссу… «Сатану нельзя изгнать «сатаною», «неправду» нельзя очистить «неправдою», «зло» нельзя победить «злом», «грязь» нельзя смыть «грязью» . И ответ этот только последователен: если страдание действительно есть зло, то кто же согласится увеличивать его объем, стремясь к уменьшению этого объема? Или – кто согласится вступить на «путь диавола» для того, чтобы на него не вступать?..

    Так вскрывается первооснова сентиментальной морали: она покоится напротиводуховном гедонизме.

    Вопреки всему этому в действительности человек с его природой, его влечениями, способностями и заданиями устроен так, что легче всего ему дается удовлетворение потребностей и наслаждение и труднее всего ему дается воля к духовному совершенству, усилия, возводящие к нему, и достижение его. Человека всегда тянет вниз, к наслаждениям, и особенно к чувственным наслаждениям, и редко влечет его вверх, к совершенному, егоувидению и созданию. Путь вверх открывается человеку и дается ему, но дается только в страдании и только благодаря страданиям. Ибо сущность страдания состоит прежде всего в том, что для человека оказывается закрытым или недоступным путь вниз, к низшим наслаждениям. Эта закрытость низшего пути не означает еще духовного достижения, но есть первое и основное условие восхождения. Не всякое страдание, не всякого человека и не всегда – возводит и одухотворяет, ибо здесь необходима некая верная направленность страдающей души и некое внутреннее умение. Но всякое подлинно духовное движение и достижение вырастает из страдания, давнего или нового, кратко-глубокого или долго-длительного, забытого или незабвенного. К Богу восходит только та часть, только та сила души, которая не нашла себе наслаждения и успокоения в первобытном, земном отправлении; только та, которая не изжилась в слишком человеческих удовлетворениях, которая не радовалась им, а страдала, и стыдилась, и ужасалась от их приближения. Страдание есть цена духовности и предел для животности; это есть грань беспечному наслажденчеству, увлекающему и совлекающему человека; это есть источник воли и духа, начало очищения и видения, основа характера и умудрения. Поэтому жизненная мудрость состоит не в бегстве от страдания как от мнимого зла, а в приятии его как дара и залога, в использовании его и окрылении через него. Это приятие должно быть совершено не только для себя и за себя, но и для других. Оно не означает, что человек будет нарочно мучить себя и ближних; но оно означает, что человек преодолеет в себе страх перед страданием, перестанет видеть в нем зло и не будет стремиться прекратить его во что бы то ни стало. Мало того: он найдет в себе решимость и силу причинить страдание и себе, и ближнему - в меру высшей, духовной необходимости, заботясь об одном, чтобы это страдание не повреждало силу духовной очевидности и духовной любви в человеке. Ибо дух больше души, а страдание есть цена духовности.

    Именно перед этим трагическим законом человеческого существа сентиментальный моралист остановился, содрогнулся и не принял его . Он не принял такую цену одухотворения и закрыл себе глаза на основную трагедию человека. Он испытал страдание как зло и отверг его. Согласно этому отвержению, он начал искать путь к внутреннему наслаждению и нашел его в упоении жалостью; он начал жалеть всякого страдающего и положил как высшее- непричинение страданий другим. И далее, он не только отверг страдающий путь, но и самую цель страдающего восхождения: дух. Сентиментальность его излилась в гедонизм и привела его к противодуховности. Вся духовная сокровищница, все духовное делание человечества было осуждено и отвергнуто ради того, чтобы люди не мучились и не «обижали» друг друга, – ради единственного, высшего достижения:всеобщего наслаждения всеобщею взаимною жалостью.

    Этот сентиментальный гедонизм учит, что нет на свете ничего высшего, во имя чего людям стоило бы страдать самим и возлагать страдания на своих ближних. Вся задача в том, чтобы все внутренне претворили свое страдание всострадание и тем проложили себе путь к высшему наслаждению. Выше этого идти некуда и незачем. «Насильственно» этого нельзя достигнуть, и потому «насилие», как бесцельно умножающее страдания людей, осуждается безусловно. Но это и означает, что духовный нигилизм есть порождениесентиментального гедонизма; учение о непротивлении злу насилием есть последовательный вывод из того и другого.

    Все это может быть выражено так: мораль Л. Н. Толстого видит в идее добра элемент любви и не видит элемента духа. Поэтому она утверждает как высшую ценность бездуховную и противодуховную любовь, которая оказывается безвольной, сентиментальной жалостью и совлекает вслед за собою все высшие жизненные ценности на уровень элементарной, инстинктивной душевности. Соответственно с этим мораль Л. Н. Толстого видит в идее злаэлемент ненависти и не видит элемента противодуховности. Поэтому она усматривает самый тяжкий грех во вражде или ее внешних проявлениях, осуждает духовно верное отъединение незлодеев от злодеев и не замечает, что она сама включает в свой «идеал» черту сущего зла – противодуховность. Вследствие этого все учение о добре и зле оказывается искаженным и несостоятельным. «Добро» предстает в образе мелком и плоском, гедонистически-самодовлеющем, духовно мертвенном и сентиментально-идиллическом. «Зло» предстает в образе сравнительно безвредном (внешнее насилие), легко преодолимом, лишенном своей существенной ядовитости и в то же время вызывающем у моралиста несоответственно преувеличенное, аффектированное негодование. Все размежевание добра и зла оказывается неверным: духовно-нигилистические, сентиментально-пошлые, безвольные и духовно-безответственные настроения и поступки относятся к добродетельным; напротив, деяния героически-волевые, пророчески-гневные, пресекающие зло и карающие злодея, причисляются к самым позорным и низменным проявлениям человека . И надо всем этим царит прямолинейность рассудка и наивность рассуждающего обывателя.

    Естественно, что вместе с отвержением духа и решительным предпочтением бездуховной, жалеющей и наслаждающейся души все в жизни перемещается и обесценивается. То, во имя чего человеку стоит, жить на земле и страдать, отпадает, а то, что остается и стремится занять место отпавшего, оказывается не таковым, чтобы из-за него стоило страдать и умирать.

    В самом деле, духовное начало в человеке есть источник и орудиебожественного откровения; оно дает человеку нечто такое, из-за чего стоит жить, стоит воспитывать себя и других, нести страдания и поднимать бремена; здесь есть драгоценность, которою стоит жить и ради которой стоит и умереть. Ею осмысливается и жизнь, и страдания, и смерть. Эта святыня не только больше личности, больше личной морали и личного наслаждения: она больше, чем любая совокупность людей, отвергнувшая ее и противопоставившая себя – ей. Ибо ею, этой святынею, определяется главное, реальное и священное в человеке, в людях, в человечестве. И именно в служении ей человек находит последнее и главное основание для понуждения и пресечения.

    С отпадением этой святыни все сводится ко множеству индивидуальных людей, то предающихся взаимному «обижанию» и «насилию», то наслаждающихся взаимным состраданием. Все они суть равные моральные атомы, и нет среди них ни слуг, ни органов святыни, перед нею ответственных,ею уполномоченных, ее представляющих и за нее умирающих и карающих. Нет церкви, хранительницы откровения; нет родины, живой сокровищницы духа; нет мудрости и национального восхождения к ней; нет красоты, нет героизма, чести и их живой традиции; грубое и пошлое насилие усмотрено там, где на самом деле творится живая тайна политического единения… Людям не из-за чего понуждать и воспитывать друг друга. Человек чувствует только свою личную «обиду» и желание «отомстить»; и задача его сводится к тому, чтобы не мстить, а «простить» и «пожалеть»; и если ему удается любить своих обидчиков и никого не обижать, то задача его жизни решена. Сентиментальный моралист не видит, что он духовно опустошил человеческую душу и поверг ее в состояние ослепления и пошлости. Он не понимает, что человек значителен только в меру своей духовности и что в меру своей бездуховности и противодуховности человек слеп и пошл. Он не видит того, что духовно пустая душа, отвернувшаяся и насмеявшаяся, становится религиозно уродливым явлением, заслуживающим не умиленной жалости, а гнева и отрезвления. Он не понимает того, что чужая пошлостьнисколько не лучше моей собственной и нисколько не заслуживает ни любви, ни поддержки, ни жертвы; что альтруизм совсем не состоит в обслуживании чужой пошлости только потому, что она «чужая»; что любовь к ближнему есть любовь к его духу и его духовности, а не просто жалость к его страдающей животности. Он проповедует любовь и не замечает того, что он низводит и совлекает это великое начало, отрывая его от духовности. Ибо «любовь» сентиментального и противо-духовного гедониста идет не от духа и не к духу, она не ставит ни себя, ни любимого пред лицо Божие; это не есть встреча в божественном, в совместном испытании и увидении Его, во взаимном научении, ободрении, воспитании, окрылении и в объединении двух духовных горении. Нет, это есть взаимное расслабление во взаимной животной жалости: это безвольное потакание сентиментального человека, больше всего боящегося, как бы ему не причинить ближнему «неприятность»; это бесхарактерное, сладостное сочувствие, одинаково изливающееся и на кроткого, и на злодея и вредящее обоим. Такое противо-духовное сострадание недостойно человека, его духа и его призвания, ибо любовь унизительна и для любимого, и для любящего, если она не есть при всей своей радостной нежности духовная воля к духовному совершенству любимого.

    Таково значение и таковы последствия сентиментального нигилизма,выдвинутого Л. Н. Толстым и его последователями в качестве единоспасительного, морального откровения.

    95. Срв. обычное у Толстого истолкование «воли Божией». Напр., «О назначении науки и искусства», XI, 371; «Предисловие к сборнику…», XI, 410 ; «Неделание», XI, 613; «Часовщик», XI, 615, 616; «Что такое искусство», XIII, 330; «Закон насилия», 138; «Религия и нравственность», Х1П, 201-219. В последнем опыте смысл жизни особенно наглядно сводится к религиозности, а религиозность к моральности… Эту связь между религией и нравственностью Толстой совершенно неточно выражает словами: «нравственность включена уже, impliquee, в религии». Стр. 211. Срв. «Что такое искусство», XIII, 417 (особенно ясно).
    96. «Старая мудрость, ложь которой уже развенчана». «Неделание», XI, 597; срв. о «диких, идолопоклоннических суевериях», внушаемых церковью. «Царство Божие», 28, 75; о «бессмысленных кощунствах церковных катехизисов», там же, 72; о низких мотивах, по которым духовенство все это делает, там же, 15-16. См. особенно «Критику догматического Богословия».
    97. Иногда на первый план как будто выдвигается религиозное мерило, напр., в «Наука и нравственность», Х1П, 197-219; но это только видимость, ибо заданные к познанию «требования Высшей воли» (204-205) сводятся по существу к моральным заповедям. Применительно к искусству можно установить то же самое: см. «Что такое искусство», XIII, 321, 381, 415, 454, 458.
    98. Срв. «О назначении науки и искусства», XI, 344-345, 362; «Послесловие к Крейцеровой Сонате», XII, 434; «Что такое искусство», XIII, 458;»Предисловие к статье Карпентера», XIII, 484 и др.
    99. «Развращающее душу и тело изучение научного талмуда», XI, 369; «ненужные глупости», XI, 593; срв. еще XI, 594, 596; «праздное любопытство». «Предисловие к статье Карпентера», XIII, 484.
    100. В меру своего морального служения наука получает пощаду, порабощенная и почти ослепленная, срв. «О назначении науки и искусства», XI, 341, 351, особ. 354-355.
    101. Срв. «О назначении науки и искусства», XI, 327, 329, 336, 337, 340, 353,362; «Ведь мы, жрецы науки и искусства, самые дрянные обманщики, имеющие на наше положение гораздо меньше прав, чем самые хитрые и развратные жрецы», 363; срв. «Три притчи», ХIII, 187.
    102. Срв. в сказке «Иван дурак» образ «старого дьявола», «работающего головой» на колокольне. Глава XII .
    103. Это прямо выговорено в «Предисловии к роману Поленца», XIII, 117, и в «Что такое искусство», ХШ, 331.
    104. Срв. «Что такое искусство», ХШ, 423, 449; «Предисловие к роману Поленца», ХIII, 114.
    105. Срв. «О назначении науки и искусства», XI, 348-349, особ. 357;
    «Предисловие к сборнику», XI, 410,411; «Предисловие к соч. Мопассана», ХШ, 88-89; «Что такое искусство», XIII 317.
    106. «О назначении науки и искусства», XI, 362; «Что такое искусство», ХIII, 276, 278, 342 и др. Срв. огульное осуждение музыки, XIII, 430.
    107. «Что такое искусство», ХШ, 382-383, 392-393, 405, 406-407; срв. особенно чудовищную характеристику Пушкина, 427.
    108. «О назначении науки и искусства», XI, 351; «Предисловие к соч. Мопассана», ХШ, 88’89; срв. ХШ, 117; «Что такое искусство», ХШ, 424 и сл.
    109. Напр., весь нравоучительный роман «Воскресение».
    110. Срв. попытки изобразить всю благородную глубину правосознания как результат «устрашения», «подкупа», «гипнотизации» и воинского «одурения» и «озверения». «Царство Божие», 71, 72 и др.; все сводится к «самосечению» загипнотизированных людей: стр. 81 и сл.
    111. Срв. «Закон насилия», 129-130.
    112. «Закон насилия», 139, 147.
    113. Срв. «Круг чтения», III, 13, 14 и др. Срв. особ. «Царство Божие», гл. V, VI, VII, X, XII.
    114. «Закон насилия», 139.
    115. Срв., напр., «Воскресение», XTV, 345-346, 358 и др.
    116. «Закон насилия», 134. «Царство Божие», 102, 115.
    117. Срв. «Зерно с куриное яйцо», т. XI. 170.
    118. Срв. «О переписи в Москве», том XI, 224; «Так что же нам делать», XI, 298.
    119. Срв. особ. «Царство Божие», 68, 113-114 и главу XII.
    120. Срв.: «борьба всегда останется борьбой, т. е. деятельностью, в корне исключающей возможность признаваемой нами христианской нравственности». «Религия и нравственность», XIII, 216-217.
    121. Об отрицании патриотизма см. особенно: «любовь к отечеству» есть нечто «отвратительное и жалкое». «В чем моя вера», стр. 252; о «диком суеверии патриотизма». «Царство Божие», стр. 38, 72.
    122. Срв. сказку об «Иване дураке», гл. XI.
    123. Срв. нижеследующую формулу духовно-нигилистического утилитаризма, достойную любого последовательного материалиста и целиком вытекающую из сентиментального гедонизма: «В этом одном деле» (в «борьбе с природой») «получает человек, если уже разделять его, полное удовлетворение телесных и духовных требований своей природы: кормить, одевать, беречь себя и своих близких есть удовлетворение телесной потребности; делать то же для других людей – удовлетворение духовной потребности. Всякая, всякая другая деятельность человека только тогда законна, когда она направлена на удовлетворение этой первейшей потребности человека, потому что в удовлетворении этой потребности состоит и вся жизнь человека». «Это первый и несомненный закон Бога или природы. «О назначении науки и искусства», XI, 371; срв. «Выдержка из частного письма…», XI, 401: «служение людям как «призвание всякого человека»» «.
    124. Срв. «Часовщик», XI, 616: «смысл… жизни только в том, чтобы содействовать соединению людей», «жить» «в любви с братьями», к этому и сводится «делание Божьего дела» (615).
    125. «В Евангелии с поразительной грубостью, но зато с определенностью и ясностью для всех выражена та мысль, что отношение людей к нищете, страданиям людским есть корень, основа всего». См. «О переписи в Москве», т. XI, стр. 221.
    126. «Закон насилия», 55, 173-175; «Круг чтения», I, 238-239, III, 220″ . Срв. «Крестник», т. XI, 179; «Три притчи», XIII, 184.
    127. Ранний очерк Толстого «Страдания» делает попытку доказать гедонистическую (XI, 461), моральную (XI, 462-471) и биологическую (XI, 461, 469) полезность страданий, но тут же устанавливает, что «все наслаждения покупаются страданиями других существ» (461) и что борьба со страданием, освобождающая ближних от него, есть «единственная радостная работа» (470).

    ИСТОЧНИК: http://portalus.ru (c)

    Н.Л. ШЕХОВСКАЯ, (c)

    Более полувека назад, предвидя суть грядущих преобразований в России, философ-педагог И.А. Ильин писал о том, что новой России предстоит выработать себе новую систему национального воспитания и от верного разрешения этой задачи будет зависеть ее будущий исторический путь. «Грядущая Россия, - утверждал мыслитель, - будет нуждаться в новом, предметном питании русского духовного характера» . Иван Александрович Ильин призывал своих современников готовить для новых русских поколений тот материал «выводов и руководящих линий», который поможет им справиться с их претрудной задачей. Не только призывал других, но и сам трудился над созданием такого материала.

    «Когда мы помышляем о грядущей России, - писал он, - то мы должны, прежде всего, поставить перед собой основной вопрос: на чем мы будем строить грядущую Россию - на личности или на обезличивании человека. Этим определяется и предрешается многое, основное, может быть - все» . Согласно Ильину, воспитание духовной, нравственно зрелой личности является центральной педагогической задачей: «человек как природный организм должен стать духовной личностью» . Философ-педагог был убежден в том, что именно духовное начало дает человеку нечто такое, из-за чего стоит жить, стоит воспитывать себя и других, нести страдания. «Здесь есть драгоценность, которою стоит жить и ради которой стоит умереть. Ею осмысливается и жизнь, и страдания, и смерть» .

    Философско-педагогический анализ прошлого и настоящего привел И.А.Ильина к утверждению, что духовность всегда конкретна и всегда личностна: если бы человек попытался определять себя как «это тело», «это живое тело», «это одушевленное тело», ни одной из таких характеристик он не смог бы обозначить и постигнуть свое главное естество - дух. «Человек есть личный дух», - афористично и предельно емко констатировал И.А.Ильин. Он советовал «найти начало духовности в самом себе», в той «субъективной» глубине, которая сама спрашивает, испытывает, желает, мыслит, воображает и чувствует. А в этой ««субъективной» глубине своей человек есть живой, личный дух»« . Дух есть самое главное в человеке, неустанно повторял Ильин, будучи твердо убежденным в том, что дух есть сила личного самоутверждения, живое чувство ответственности, воля к Совершенству - а также к совершенствованию - в самом себе, в своих деяниях и во внешнем мире, дух есть дар очевидности и свободы, сила личного самоуправления, способность к бескорыстной любви и к самоотверженному служению. «В действительности дух есть - все это сразу», - резюмировал он.

    По мнению этого философа-педагога, человек духовен постольку, поскольку он живет не только внешним, чувственно-материальным, но внутренним опытом и умеет отличать нравящееся, приятное, дающее наслаждение от того, что на самом деле хорошо, объективно прекрасно, истинно, нравственно, художественно справедливо, совершенно, божественно, и, различая эти два ряда ценностей, умеет «прилепляться» к совершенному, предпочитать его, насаждать его, добиваться его, служить ему, беречь его и в случае надобности умирать за него.

    Духовность, определяющая смысл, самую суть человеческого существования, животворна, созидательна; бездуховность, напротив, деструктивна, разрушительна, толкает личность к самоуничтожению. «Человек, искоренивший в себе или растливший в себе духовное, - писал философ-педагог, - не воспримет Бога» .

    Личность в человеке погибает по мере того, как убывает его духовность, опустошая душу, как безнравственные, низменные чувства опредмечиваются, объективируются в его поведении и поступках. «Человек гибнет не только тогда, когда он беднеет, голодает, страдает и умирает, а тогда, когда он слабеет духом и разлагается нравственно и религиозно, - утверждал И.А.Ильин, - не тогда, когда ему трудно жить или невозможно поддерживать свое существование, а тогда, когда он живет унизительно и умирает позорно; не тогда, когда он страдает или терпит лишения и беды, а когда он предается злу» .

    Парадигма личной духовности в философско-педагогической концепции Ильина органично «втекает» в русло гуманистической традиции русской педагогической мысли, лучшие представители которой рассматривали духовность как доминанту нравственной зрелости личности. Приведенное выше суждение И.А.Ильина очень созвучно размышлениям К. Д. Ушинского о духовности как смыслообразующей основе личности. Задолго до Ильина он писал: «Окружите человека всеми этими благами (имеются в виду блага цивилизации. - Н. Ш.), и вы увидите, что он не только не сделается лучше, но даже не будет счастливее, и что-нибудь одно из двух: или будет тяготиться самой жизнью, или быстро пойдет понижаться до степени животного. Это нравственная аксиома, из которой не вывернуться человеку. Зерно его существа, бессмертный дух его требует иной пищи и, не находя ее, или томится голодом, или покидает человека заживо» .

    В историческом действии, в культурном творчестве личная духовность, по Ильину, проявляется как созидательная, активно гуманизирущая сила, предрасполагающая общество и к толерантности, и к сохранению самобытности. В том, что Россия не знала инквизиционной системы и истребления еретиков, философ видел проявление и заслугу личной духовности, которую Православие воспитывало как «свободное дыхание в области веры», т.е., как утверждение веры в лично бессмертную и лично ответственную душу.

    Философ-педагог рассматривал личную духовность как «вечный двигатель» социального, государственного, экономического, культурного строительства, как источник той силы, которая созидала Россию. Он особо подчеркивал, что личная духовность в России строила семью, воспитывала детей, вынашивала и выносила русское искусство, начиная от православной иконописи и кончая русской музыкой наших дней; создала русскую науку, «нашла себе особое выражение в русской армии», «проявлялась и в местном, сословном и церковном самоуправлении, в культурном (музыкальном, театральном и школьном) организаторстве, в хозяйственном творчестве русского крестьянина, купечества и дворянства» . В воспитании личной духовности И.А.Ильин видел тот путь, на котором «русскому человеку предстоит сделаться из «особи» - личностью, из соблазняемого шатуна - характером, из «тяглеца» и «бунтовщика» - свободным и лояльным гражданином» [там же, с. 316].

    И.А.Ильин рекомендовал начинать воспитание с пробуждения детской души к национальному духовному опыту, с формирования чувства собственного духовного достоинства, без чего, по его мнению, нет духовной личности. Личная духовность, подчеркивал он, придает человеку «индивидуальную творчески свободную форму» [там же, с. 309]. Ильин так раскрывал диалектику воспитания личной духовности: «Человек с детства воспринимает в душу поток чужого воспитывающего волеизъявления; уже тогда, когда сила очевидности еще не пробудилась в его душе и сила любви еще не одухотворилась в нем для самовоспитания, в душу его как бы вливалась воля других людей, направленная на определение, оформление и укрепление его воли; еще не будучи в состоянии строить себя самостоятельно, он строил себя авторитетным, налагавшимся на него изволением других - родителей, церкви, учителей, государственной власти - научась верному, твердому воленаправлению» . Воздействие внешнего источника, считал философ, всегда было и всегда будет одним из самых могучих средств человеческого воспитания. И это средство действует тем сильнее, чем авторитетнее этот «другой», чем определеннее и непреклоннее его изволение. В этом процессе начинается и совершается становление духовности личности, но наиболее плодотворно оно продолжается, не будучи никогда завершенным, в самовоспитании, в самоустремленности личности к совершенству.

    И опять обнаруживается близость воспитательных концепций И.А.Ильина и К.Д.Ушинского.

    Константин Дмитриевич Ушинский не мыслил развитие личности воспитанника иначе, как под воздействием личности воспитателя. И это воздействие оказывается тем сильнее, чем выше духовность личности воспитателя, чем больше жизненно активная сила его убеждений. Внешнее воздействие, о котором писал И.А.Ильин, есть прежде всего воспитательное воздействие личности, а авторитетность и непреклонность ее «изволения» определяется не чем иным, как убеждением.

    «Только в личном влиянии воспитателя на воспитанника, - писал К. Д. Ушинский, - и только в нем одном, скрывается источник силы первоначального воспитания», «дитя воспитывается, развертывается умственно и нравственно под прямым влиянием человеческой личности... Это плодотворный луч солнца для молодой души, которого ничем заменить невозможно» .

    На первый взгляд, случайным, но при углубленном рассмотрении закономерным, обусловленным общностью христианско-гуманистического мировоззрения предстает сходство позиций И.А.Ильина и К.Д.Ушинского относительно выбора средств, учебных предметов и других «материалов» для воспитания духовно-нравственной личности.

    Они едины были и в том, что духовность не обретается личностью благодаря преподаванию одного-двух специальных, «религиозных» учебных предметов. Духовность только тогда становится имманентной личности, когда ею проникнут весь учебно-воспитательный процесс, когда каждый предмет по-своему, с присущей ему спецификой реализует задачу духовно-нравственного воспитания. «Образование без воспитания, - писал И.А.Ильин, - не формирует человека, а разнуздывает и портит его... формальная «образованность» вне веры, чести и совести (вне духовности. - Н. Ш.) создает не национальную культуру, а разврат пошлой цивилизации» . С безголовым уродом сравнивал К.Д.Ушинский образование без воспитания и утверждал, что с надлежащим подходом «можно арифметикой и химией развить гуманность в человеке и даже обучение грамоте можно сделать гуманным...» .

    И.А.Ильина и К.Д.Ушинского тесно связывает идея духовного воспитания личности на национальной основе. Ильин видел его таким, чтобы «все прекрасные предметы, впервые пробуждающие дух ребенка, были национальными, у нас в России - национально русскими: чтобы дети молились и думали русскими словами; чтобы они почуяли в себе кровь и дух своих русских предков и приняли бы любовью и волею - всю историю, судьбу, путь и призвание своего народа...» . Ушинский предлагал сделать в русской школе главными предметами русский язык, русскую географию, русскую историю, возле которых группировались бы все остальные.

    В воспитании духовности человека, согласно Ильину и Ушинскому, особенно ценно и важно использовать образы народных героев, полководцев, исторических деятелей. Они пробудят в воспитаннике, по мнению Ильина, волю к доблести, великодушие, жажду подвига, а «русскость героя - даст ему непоколебимую веру в духовные силы своего народа». «Национальный герой, - заметил Ильин, - ведет свой народ даже из-за гроба» . Ушинский, критикуя недостатки преподавания в гимназиях истории, сетовал на то, что учащиеся только после изучения биографий выдающихся лиц Древней Греции и Европы узнают о Петре I, что они не видят различия между Иваном III и Иваном IV, и именно в преподавании отечественной истории на фактическом материале жизнедеятельности ее творцов он находил верный путь сделать русские школы по-настоящему русскими.

    Воспитание личной духовности в ходе преподавания истории исключает нигилизм в оценках прошлого и настоящего, национальное самоуничижение и самобичевание, равно как и ложное возвеличивание достоинств, болезненно гипертрофированное национальное самолюбование. Объективность и честность, правдивость и самокритичность, согласно Ильину и Ушинскому, должны формироваться при воспитании историей как атрибутивные качества личной духовности.

    «Преподаватель истории, - писал И.А.Ильин, - не должен скрывать от ученика слабых сторон национального характера, но в то же время он должен указывать ему все источники национальной силы и славы. Тон скрытого сарказма по отношению к своему народу и его истории должен быть исключен из преподавания. История учит духовному преемству и сыновней верности; а историк, становясь между прошедшим и будущим своего народа, должен сам видеть его судьбу, разуметь его путь, любить его и верить в его призвание. Тогда только он сможет стать истинным национальным воспитателем» .

    Любить Родину не только в минуты ее торжества, побед и благоденствия, но и в часы исторического ненастья, бед и унижений, любить не только ее прекрасный образ, но и видеть недостатки, ошибки и поражения требовал К. Д. Ушинский от всякого, кто претендует на роль воспитателя молодежи историей. Он порицал тех, кто силился показать, будто бы «в истории нашей все достойно насмешки и презрения», кто стремился доказать «с увлекательным жаром, что ни в нашем прошедшем, ни в нашем настоящем нет ничего такого, на чем могла бы остановиться юная душа с любовью и уважением» . Такой подход, утверждал Ушинский, предполагает не воспитание души, а скорее разрушение ее. «Это поистине вандальское, все разрушающее, ничего не сберегающее и ничего не созидающее направление, - писал он, - нередко принимается у нас многими за признак высшего европейского образования, тогда как в целой Европе нет ни одного самого мелкого народца, который бы не гордился своей национальностью» [там же, с. 53 - 54].

    В то же время, по убеждению К.Д.Ушинского, в трезвой, здравой, говоря современным языком, конструктивной критике - гораздо больше патриотизма, чем «в целом сонме од и медоточивых восхвалений». Прекрасно зная, что и такую критику порой принимают за ненависть, К.Д. Ушинский восклицал: «Есть примеры ненависти к родине, но, сколько любви бывает иногда в этой ненависти!» .

    И Ильин, и Ушинский отстаивали необходимость воспитания духовности на сокровенном, богатейшем материале национальной поэзии, музыки, песен, сказок, преданий. Ментально и сенсорно близкими оказываются при сравнительном анализе суждения обоих наших классиков об этих духовно-воспитательных средствах воздействия на личность. Вывод И.А.Ильина о том, что «язык вмещает в себя таинственным и сосредоточенным образом всю душу, все прошлое, весь духовный уклад и все творческие замыслы народа» , в ретроспективе педагогической традиции вполне созвучен мысли К.Д.Ушинского о том, что, усваивая язык, ребенок «пьет духовную жизнь и силу из родимой груди родного слова» , что «слово есть плоть духа» [там же, с. 112]. «Слово есть единственная сфера развития духа», - писал Ушинский, - и «на обладании этой сферой должно строиться всякое учение и развитие» .

    Образно говоря, что мир можно изменить из детской, И.А. Ильин доказывал, что «ребенок должен слышать русскую песню еще в колыбели», потому что «пение несет ему первый душевный вздох и первый духовный стон» ; что «как только ребенок начнет говорить и читать, так классические национальные поэты должны дать ему первую радость стиха и постепенно раскрыть ему все свои сокровища...» [там же, с. 205]. Воспитательная сила поэзии, по мнению Ильина, умножается синтезом в ней философии и музыки. «Русский народ, - писал он, - имеет единственную в своем роде поэзию, где мудрость облекается в прекрасные образы, а образы становятся звучащей музыкой...» [там же]. «Наши прекрасные русские песни и наши дивные славянские мотивы, которыми так дорожил Бетховен» , К.Д.Ушинский считал животворным источником русской духовности, который никогда не должен иссякнуть. Национальное воспитание, утверждал Ильин, неполно без национальной сказки, которая учит ребенка мужеству и верности, дает первое чувство героического, будит и пленяет мечту. Ушинский, находя целый кладезь духовной мудрости в сказках, и сам писал их, а кроме того - рассказы для детей на библейские темы.

    Духовность строила Россию, и нельзя забывать предупреждение И.А.Ильина о том, что только воспитание личной духовности поможет России избежать повторения прошлых ошибок, удержит от новых. «Воспитанием русского человека к духовности и свободе, - писал он, - воспитанием в нем личности, самостоятельного характера и достоинства можно преодолеть и все тягостное наследие тоталитарного строя и все опасности «национал-большевизма»« . Удивительно современны и актуальны эти слова.

    ЛИТЕРАТУРА

    1. Ильин И. А. Наши задачи// Собр. соч.: В 10 т. Т. 2. Кн. 2. М., 1993.

    2. Ильин И. А. Наши задачи// Собр. соч.: В 10 т. Т. 2. Кн. 1. М., 1993.

    3. Ильин И.А. О сопротивлении злу силою // Собр. соч.: В 10 т. Т. 5. М., 1996.

    4. Ильин И.А. Аксиомы религиозного опыта. М., 2002.

    5. Ильин И. А. Кризис безбожия // Собр. соч.: В 10 т. Т. 1. М., 1996.

    6. Ушинский К.Д. Труд в его психическом и воспитательном значении// Пед. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1988.

    7. Ушинский К.Д. Проект учительской семинарии // Пед. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1988.

    8. Ушинский К.Д. Педагогические сочинения Н.И.Пирогова // Пед. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1988.

    9. Ильин И.А. Путь духовного обновления // Собр. соч.: В 10 т. Т. 1. М., 1996.

    10. Ушинский К.Д. О нравственном элементе в русском воспитании // Пед. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1988.

    11. Ушинский К.Д. О народности в общественном воспитании // Пед. соч.: В 6 т. Т. 1. М., 1988.

    12. Ушинский К.Д. Родное слово // Пед. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1988.

    13. Ушинский К.Д. Педагогическая поездка по Швейцарии // Пед. соч.: В 6 т. Т. 2. М., 1988.

    Приложение

    Хрестоматия

    Приложение 1

    Рождественские чтения 2002 года

    Ильюнина Людмила Александровна

    главный редактор журнала "Православный летописец Санкт-Петербурга"

    ИВАН ИЛЬИН О ВОСПИТАНИИ И ОБРАЗОВАНИИ

    Иван Ильин, большую часть своей жизни проведший вдали от России - в эмиграции, все свои мысли и чаяния посвятил будущему своей родины. В его проектах устройства жизни в России после падения большевистского режима большое место занимают размышления о новой русской школе и о воспитании детей в целом. И вот сейчас пришло время обратиться к советам И.А. Ильина. Нередко наши педагоги начинают приобщаться к православной педагогике вне контекста времени, - то есть пытаются в нынешние обстоятельства опыт дореволюционной России, забывая о том, что мы живем совершенно в иных условиях.

    А тот опыт, который нам предлагает Иван Ильин гораздо ближе нам.

    Ильин исходит из страшного опыта свободы, который получили люди в ХХ столетии. В наше время, в нравственном отношении еще более свободное, чем то, которое мы переживали в недалеком прошлом, этого опыта нельзя не учитывать. Современные дети не могут подчиняться беспрекословно тому или иному указанию, им не достаточно объяснения, что они "обязаны поступать так, а не иначе, потому что их долг - святое послушание, и в этом - суть Православия". Ребенок в лучшем случае внешне согласится с этим утверждением, даже научится "делать как приятно взрослым", но внутренне будет бунтовать, пока в подростковом возрасте этот бунт из внутреннего не превратится во внешний.

    А в худшем случае, особенно у детей с сильным характером, постоянное давление над ними "нравственного императива" уже в младшем возрасте вызывает отторжение от Церкви, если диктовать им бесконечные "нельзя" или "ты должен". Нередко родители, для того, чтобы призвать свое чадо к послушанию пользуются наказаниями, даже превращают их в панацею от всех бед. У Ильина мы находим замечательное предостережение от бездумного использования такой формы воспитания. В его книге размышлений и упований "Взгляд вдаль" третья часть посвящена воспитанию, одну из глав он назвал "Наказанное дитя". В ней мы находим предостережение: "Наказание является сигналом тревоги для самих родителей о том, что у них есть такие промахи и ошибки, которые не должны иметь места… Воспитание наказанием - это несчастное воспитание, это постоянно тлеющая борьба, это тайная гражданская война в семье… Именно здесь следует искать первоосновы позднейшей революционности и анархизма, источник нигилизма и безбожия".

    В книге "Путь к очевидности" немало страниц посвящено задачам воспитания. Обобщенно эти задачи формулируются так: "чтобы ребенок получил доступ ко всем сферам духовного опыта; чтобы его духовное око открылось на все значительное и священное в жизни; чтобы его сердце, столь нежное и восприимчивое, научилось отзываться на всякое явление Божественного в мире и в людях". То есть ребенку нужно помогать учиться видеть Божие присутствие в мире, в жизни, а не "пичкать" его заученными книжными формулами, даже если они касаются священных предметов. Вместе с ребенком нужно учиться замечать дыхание Духа Божия в природе, в произведениях истинного искусства, в сострадании и любви к твари, в человеческих отношениях.

    Ильин говорит не о "православном воспитании" вообще, он говорит о воспитании верующего православного человека "последних времен", и тут у него появляется неожиданная, может быть, для некоторых благочестивых людей формула: "Надо воспитывать в душе ребенка будущего победителя, который умел бы внутренне уважать самого себя и утверждать свое духовное достоинство и свою свободу, - духовную личность, перед которой были бы бессильны все соблазны и искушения современного сатанизма". То есть Ильин призывает к тому, чтобы не прятаться от жизни, а идти навстречу ей. Только до 5 или 6 лет ребенок должен воспитываться "в теплице", его нужно оберегать от всего, что может его испугать или надломить, или запачкать. Потом же, в школьный период жизни в детях нужно, прежде всего, воспитывать волю, мужество, умение искать и находить во всех явлениях жизни некий высший смысл. Незаменимая основа в этом деле, по мнению Ильина - знание своих предков, истории своего народа. "Из духа семьи и рода, из духовного и религиозно осмысленного приятия своих родителей и предков - родится и утверждается в человеке чувство собственного духовного достоинства, эта первая основа внутренней свободы, духовного характера, здоровой гражданственности".

    Но все это не значит, что из детей надо растить "идеологов Православия, Самодержавия и Народности", для детей вообще всякая идеологичность противна. Излюбленной мыслью Ильина, которая присутствует во многих его работах, была мысль о духовности инстинкта.

    Он часто писал об этом в связи с тайной человека вообще, в книге же "Путь к очевидности" он коснулся этой темы, рассуждая о воспитании детей. Приведем его слова: "Кто желает воспитать ребенка, тот должен пробудить и укрепить в нем духовность его инстинкта. Если дух в глубине бессознательно будет пробужден и если инстинкт будет обрадован и осчастливлен этим пробуждением, то в жизни ребенка совершится важнейшее событие, и дитя справится со всеми затруднениями и соблазнами предстоящей жизни: ибо "ангел" будет бодрствовать в его душе и человек никогда не станет "волком". Но если в детстве это не состоится, то впоследствии всякие уговоры, доказательства и кары могут оказаться бессильными, ибо инстинкт со всеми его влечениями, страстями и пристрастиями не примет духа и не сроднится с ним: он не будет узнавать и признавать его, он будет видеть в нем врага и насильника, услышит одни запреты его и всегда будет готов восстать на него и осуществить свои желания. Это будет означать, что инстинкт утверждает в себе "волка"; он знать не знает "ангела" и отвечает на его появление недоверием, страхом и ненавистью".

    В книге "Взгляд вдаль" об этом же сказано всего одной фразой "нужно воспитывать в ребенке вкус к добру и любви". То есть открывать для ребенка радость от выбора добра и совершения поступков по любви, а не по неприязни. И при этом должен совершаться именно сознательный выбор, и воспитывать нужно в ребенке не "психологию раба", не того, у "кого хватает ума только для понимания чужих мыслей", а воспитывать свободного человека, который верует сознательно и поступает не бездумно, а отдавая себе и Богу отчет в том, что он делает. Коротко это можно обозначить словом - ответственность.

    Ильин, философски осмысливая произошедший в России революционный кризис, считал, что назрел он в результате того, что были упущены эти правильные основы воспитания: духовность порой открывалась и прививалась детям не на уровне инстинкта, а на уровне идеологии. Как писал он, "грядущая культура должна понять эту ошибку и обновить свое педагогическое искусство", если же этого не произойдет, то все духовные ценности останутся для ребенка только навязываемыми извне. И, неизбежно, в период созревания, в подростковом возрасте и в юности он начнет бунтовать против них. Приведем еще одну цитату из книги "Путь к очевидности": "Воспитание человека начинается с его инстинктивных корней. Оно не должно сводиться к разглагольствованию или проповеди; оно должно сообщить ребенку новый способ жизни, основная задача не в наполнении памяти и не в образовании "интеллекта", а в зажигании сердца… Каждый должен найти свою собственную дверь, ведущую в царство Духа; каждый должен найти ее сам и самостоятельно переступить через ее порог. И чрезвычайно важно, чтобы этот шаг был сделан в самом раннем детстве". Практический прием тут может быть такой - нужно учить детей правильно ставить вопросы. Нужно никогда не останавливать жизнь, а быть человеком вопрошающим: "Жить - значит спрашивать, - пишет Ильин, - Мы спрашиваем от несчастья, мы вопрошаем о счастье; от немощи вопрошаем о здоровье, от мрака - о свете, от сомнений - об очевидности, от страха - о защите. Мы спрашиваем потому что без ответа жить не можем. Так что истинный вопрос - это борьба, зов, и просьба". И нужно не пугаться тех вопросов, которые задают дети относительно нашей веры, а радоваться, что они умеют думать, что они хотят для себя уяснить то, чему их поучают, и перевести на свой язык то, что может быть излишне занудным языком преподают им взрослые.

    У И.А. Ильина в "Пути к очевидности" мы найдем и конкретные рекомендации, относительно разных периодов детского возраста - какими способами можно пробуждать духовный инстинкт: в младенчестве это материнская любовь и ласка, в трехлетнем возрасте это особое внимание к природе, в пять-шесть лет это восхищение перед геройскими поступками, а дальше это умение чуять реальность чужого страдания и учиться вчувствоваться в него, чтобы жалеть и помогать и идти на деятельную помощь. И одновременно, во всех школьных возрастах нужно укреплять в ребенке волю к совершенству.

    Размышления И.А. Ильина о духовности инстинкта сегодня как нельзя более злободневны. Большинство взрослых людей, которые пришли к вере в сознательном возрасте и восприняли духовную жизнь, как то, что противостоит жизни естественной (для них духовная жизнь это прежде всего закон, которому нужно следовать, ломая себя, борясь со всем тем греховным грузом, который был накоплен за всю предыдущую жизнь) так же пытаются воспитывать и своих детей. Вера преподносится детям уже в самом раннем возрасте, как система запретов, все, что мы проповедуем своим детям, как "нравственное богословие" можно выразить одним словом, написанном огромными буквами - НЕЛЬЗЯ!

    Прислушаемся же к определению И.А. Ильина: "дух есть высшее естество инстинкта, а инстинкт есть элементарная, но органически целесообразная сила самого духа. Дух человека призван к живому творчеству; он должен будить, побуждать и вести человеческий инстинкт… Ибо человеческий дух есть дух инстинкта; а человеческий инстинкт есть инстинкт духа".

    И заканчивает Ильин эту формулировку поистине апокалиптическим предупреждением: "поймут ли люди этот закон, примут ли эту истину и пойдут ли по этому пути. От этого зависит все будущее нашей культуры". Но, думаю, что вы согласитесь с тем, что для того, чтобы понять это, для того, чтобы воспитывать детей в таком творческом духе, нужно самому педагогу быть цельным человеком, нужно быть духовно горячим человеком, ищущим, развивающимся, не стоящим на месте. Детей по-настоящему увлечь, зажечь в них интерес к духовным вещам может только человек, который сам старается постоянно духовно осмыслять все происходящее вокруг, постоянно быть "свежим человеком", не превратившим свое Православие в теплое и уютное прибежище, а помнящим другой образ - хождение по водам. И не при помощи цитат и чужого опыта, делающего этот образ свои духовным достоянием. Тут уже нужно говорить не только о воспитании детей и самовоспитании учителя, но и об образовании.

    На страницах книг Ильина мы найдем размышления о том, какой должна быть система образования в постбольшевистской России. Ильин отмечает, что одним из "самых тяжелых и опасных наследий революции в России" была утрата настоящего уровня образования. И задачей верующих русских людей является не только воспитание детей в православном духе, но и возвращение должного уровня образования в школы, в высшие учебные заведения. В главе "Борьба за Академию" из книги "Путь к очевидности" Ильин так формулирует образовательные задачи школы: "понимание должно стать активным размышлением, горизонт ребенка год от года должен становиться все шире, память должна укрепляться и обогащаться... Преподаватель должен сообщать ученикам правила и приемы мышления, упражнять их в применении этих правил, исправлять их ошибки и давать им указания…Талантливый преподаватель постарается разжечь в своих учениках жажду познания; он вложит в преподавание столько искреннего огня, что ученики, сами того не замечая, начнут жить активной силой суждения, - слагать свои собственные вкусы, воззрения и убеждения; а главное - укреплять и применять духовность своего инстинкта". И чем больше растет и развивается ребенок, тем больше нужно заботиться о том, чтобы он учился самостоятельно мыслить, "углублять силу суждения, воспринимать и исследовать предмет". А высшая школа, по мысли Ильина, "должна сообщать человеку искусство мыслить из самого предмета, силу целостного созерцания (интуиции) и строгого аналитического наблюдения (дедукции)".

    Всегда, когда речь идет об образовании, Ильин имеет в виду необходимость поиска не придуманной, а настоящей гармонии между знанием и верой. И подчеркивает, что вера касается, прежде всего, области воли, волевых решений человека, а знание должно поддерживать и помогать этим волевым решениям, но это не значит, что оно должно быть догматичным, раз и навсегда данным. Живая вера по мысли Ильина может и должна питаться живым, творческим, всегда ищущим знанием. Знание должно быть постоянной "борьбой за истину", борьбой, которая осуществляется в условиях каждой эпохи по-разному. Но для всех эпох справедливо одно определение Ильина: "совестное познание" - что означает приобретение смирения, которое присуще всякому настоящему ученому.

    Таков один из самых замечательных парадоксов Ильина: чем выше, глубже познание, образованность, тем подлиннее смирение. "Настоящий академик знает свои пределы и пределы своего знания; и потому он не бывает заносчив и не страждет гордостью. Умный академик прекрасно знает, где начинается его "глупость", и никогда не считает себя умнейшим из людей. Он чувствует в себе вечного студента, который всегда будет знать недостаточно и которому только дано счастье расшифровать Богом созданный мир, как некий Божий иероглиф, - пребывая всегда в борьбе и не надеясь исчерпать свой предмет".

    Таким образом, бояться нам нужно не образованности (как мы это наблюдаем у многих современных неофитов), а полуобразованности, невежества, подчас агрессивного и духоубийственного.

    В данном докладе мы всего лишь тезисно наметили основные идеи И.А. Ильина, касающиеся воспитания и образования. В его работах мы можем найти и практические материалы - можно сказать целые спецкурсы по истории мировой и особенно русской культуры, очерки по православной психологии, которые вполне применимы к использованию в решении педагогических вопросов. Мы бы настоятельно советовали каждому православному учителю самостоятельно обратиться к трудам великого русского философа - в них он найдет удивительно гармоничное сочетание святоотеческого, евангельского основания мировоззрения с разрешением проблем современности, и разрешения не отвлеченного, а практического.

    Приложение 2

    И.А.Ильин. Мысли о воспитании:

    Русский ребенок должен с самого начала почувствовать и понять, что он славянин, сын великого славянского племени и в то же время сын великого русского народа, имеющего за собою величавую и трагическую историю, перенесшего великие страдания и крушения и выходившего из них не раз к подъему и расцвету. Необходимо пробудить в ребенке уверенность, что история русского народа есть живая сокровищница, источник живого научения, мудрости и силы. Душа русского человека должна раскрыть в себе простор, вмещающий всю русскую историю, так, чтобы инстинкт его принял в себя все прошлое своего народа, чтобы воображение его увидело всю его вековую даль, чтобы сердце его полюбило все события русской истории... Мы должны освоить волею наше прошлое и волею замыслить наше будущее. Мы должны прочувствовать окрыленные слова Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие. И еще: «Клянусь вам моею честью, что я ни за что на свете не согласился бы ни переменить родину, ни иметь другую историю, чем история наших предков, какую нам послал Господь». При этом национальное самочувствие ребенка должно быть ограждено от двух опасностей: от националистического самомнения и от всеосмеивающего самоунижения. Преподаватель истории отнюдь не должен скрывать от ученика слабых сторон национального характера: но в то же время он должен указать ему все источники национальной силы и славы. Тон скрытого сарказма по отношению к своему народу и его истории должен быть исключен из этого преподавания. История учит духовному преемству и сыновней верности: а историк, становясь между прошедшим и будущим своего народа, должен сам видеть его судьбу, разуметь его путь, любить его и верить в его призвание. Тогда только он сможет быть истинным национальным воспитателем.

    Проверьте, как Вы усвоили биографию И.А.Ильина: Биография

    Ильин учился первые 5 лет в 5-ой Московской гимназии, последние 3 года в 1-ой Московской гимназии. В 1901 году закончил гимназию с золотой медалью, получив классическое образование, в частности знание латинского, греческого, церковнославянского, французского и немецкого языков.

    В 1906 году закончил юридический факультет в Императорском Московском университете и остался работать там же. Читал лекции также на Высших женских курсах в Москве.

    В 1909 году - приват-доцент кафедры истории права и энциклопедии права.

    В 1918 году защитил диссертацию на тему «Философия Гегеля как учение о конкретности Бога и человека» и стал профессором правоведения. Официальные оппоненты - профессор П.И.Новгородцев и профессор князь Е.Н.Трубецкой.

    В годы первой русской революции Ильин был человеком радикальных взглядов, близок по своим родственным связям как с интеллигентным еврейством (Любовь Гуревич), так и с руководством кадетской партии, будучи женат на племяннице С.А.Муромцева Наталье Вокач. После 1906 года он обращается к научной карьере, а политически мигрирует в сторону правого крыла кадетcкой партии.

    В 1922 году за антикоммунистическую деятельность был выслан вместе с другими 160 философами, историками и экономистами на пароходе из России.

    § 4 § 5 § 6 Глава 6. Предметность религиозного опыта. § 1 § 2 § 3 § 4 Глава 7. Акт веры и его содержание § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 8. Непосредственность религиозного опыта § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 9. О религиозном методе § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 § 7 § 8 Глава 10. О чудесном и таинственном § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 11. Отверзающееся око § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 12. О религиозном сомнении § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 13. Религиозный смысл пошлости § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Глава 14. О вырождении религиозного опыта § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 15. О религиозном очищении § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 16. Огни личной жизни § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 17. Дары Церкви § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Глава 18. О религиозной цельности § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Глава 19. О религиозной искренности § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Глава 20. О лжи и предательстве § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 21. О грехе и страдании § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 22. О молитве § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 Глава 23. О единении § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Глава 24. О смирении и трезвении § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Глава 25. Приобщение Свету § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 § 7 Глава 26. О власти Духа § 1 § 2 § 3 § 4 Глава 27. Трагические проблемы религиозного опыта § 1 § 2 § 3 § 4 § 5 § 6 Послесловие

    И действительно, языческий мир имел своих, по времени и удалению еще не видевших Христа, созерцателей, молитвенников и праведников, добродетели которых отнюдь не были «блестящими пророками». Языческие народы совсем не были богоотверженным, духовно-мертвенным и обреченным на гибель множеством, но имели свою меру откровения, свою вдохновленную мудрость, свою живую религиозность и добродетель. Недаром Иустин Мученик уже во втором веке говорил о том «семени Слова», которое «врождено всему человеческому роду», так что все, жившие сообразно этому Слову, были христианами до Христа. Недаром Климент Александрийский воспроизводил в своем «Педагоге» мысли стоика Музония Руфа, св. Амвросий компилировал Посидония и Цицерона, Тертуллиан причислял Сенеку почти к христианам (saepe noster), Лактанций прославлял его, признавая его слова «почти божественными», а блаженный Иероним прямо занес его «in catalogum Sanctorum». Недаром древняя Церковь помещала иногда в притворах своих храмов изображения Сократа, Платона и Аристотеля. Великие религиозные созерцатели дохристианской эпохи – как бы готовили путь для Откровения Христа: редко – в сфере догмата, нередко – в сфере религиозного опыта и акта.

    И вот в наше время каждый религиозный человек должен быть готов к тому, что другие люди самых различных религий и исповеданий, и особенно вовсе неверующие, спросят его об источниках и основаниях его веры, ибо мы живем в такую эпоху, когда источники являются, по-видимому, «дискредитированными» – и эти основания отвергнуты и поруганы. Основанием всякой религиозной веры является личный религиозный опыт человека, а источником – пережитое в этом опыте Откровение. Перед своим религиозным опытом современный человек не имеет права стоять в беспомощности и недоумении: он должен активно и ответственно строить его и владеть им, как верным путем, ведущим к Богу; он должен знать, куда он идет, как он ориентируется в тумане разноверия и соблазнов, каков его путь и почему он считает свой путь верным; он должен уметь отзываться на вопросы затрудненных и беспомощных и спешить им на помощь. Иными словами, он должен владеть своим религиозным актом, чтобы защищать его от соблазнов и покушений и чтобы помогать другим, еще не выносившим своего религиозного акта.

    Эти другие могут быть, как сказано, людьми иного исповедания и иной религии; они могут быть людьми, религиозно «еще не родившимися», духовно спящими или «полумертвыми»; они могут быть врагами всякой веры и воинственными безбожниками. Современный религиозный человек должен иметь в своем опыте слово помощи и совета для всех, особенно же для тех, которые были захвачены поверху волной слепого безбожия и, духовно захлебываясь, зовут на помощь. Прошло то наивное время, когда люди, нецельные в своем религиозном опыте и робеющие перед своей нецельностью, предпочитали «не касаться» «этих вопросов», предвидя, что «слово», как орудие «рассудка», подорвет и разрушит последние основы их религиозности. Действительно, слепое, праздное и безответственное слово, привыкшее служить отвлеченной и слепой рассудочной мысли, могло повредить нецельному и робкому религиозному опыту. Но это время изжито: все праздные и безответственные слова, которые накопил слепой рассудок в эпоху так называемого «просвещения», т.е. сущего духовного помрачения. – давно произнесены, напечатаны и распространены по всей вселенной То, что могло быть разрушено, – или уже рухнуло, или, наоборот, окрепло и утвердилось. Мы вступили в новую эпоху. Пришло время неробкой веры, духовной и самодеятельной религиозности, исходящей из сердца, строящейся сердечным созерцанием, утверждающей свою удостоверенность и разумность, знающей свой путь, цельно-искренней, ведущей человека через смирение и трезвение к единению с Богом. Именно этой вере и такой вере и желает служить мое исследование.

    Но полное выяснение всего этого может дать только сам текст моей книги.

    Она состоит из двух частей: из основных глав, числом 27, излагающих результаты моего исследования, почти без цитат и ссылок; и из «Литературных добавлений» к каждой главе в отдельности, где приводятся в подлинных текстах достопримечательные суждения по существу вопросов, указуются поучительные исторические явления и события, и изредка вставляются пояснительные и полемические замечания от моего лица, замечания, не нашедшие себе места в основном тексте.

    И вот я усердно прошу серьезных и ответственных читателей моей книги, во-первых, читать после каждой главы отнесенное к ней Литературное Добавление, и, во-вторых. судить о книге лишь по прочтении ее целиком, ибо она цельна от заглавия до последней строки. Вспомним еще то мудрое правило, которое оставил нам Василии Великий: «Кто судит о сочинении, с тем же почти запасом должен приступать к делу, как написавший оное» (Письмо 196 к Неокесарийцам).

    Если же само ограничение темы, мной здесь выношенное и осуществленное, покажется кому-нибудь нецелесообразным, то пусть он исследует по-своему, но пусть не думает, что проблема «пневматической актологии» не существенна и что ее можно просто обойти.

    Философия религиозного опыта в творчестве И.А. Ильина

    Накануне годовщины кончины русского философа Ивана Александровича Ильина (21.12.1954) преподователь Тобольской духовной семинарии иеромонах Варлаам (Горохов) посвящает ему свою очередную публикацию.

    Одой из попыток атеистической интерпретации религии можно считать стремление представить религиозные явления как некую сумму субъективных ощущений, будь-то отдельной личности, народа или даже цивилизации. Сама цель религиозной жизни при этом оказывается субъективной и иллюзорной: «каждый верит в свое».

    Тем не менее здесь следует учесть тот факт, что выведение начала религии из религиозного опыта имеет давнюю предысторию, и именно среди религиозных мыслителей. В частности, лютеранский пастор, богослов и религиозный философ Ф. Шлеймахер (1768-1834) в «Речах о религии» объяснял, что основа религиозности – внутреннее переживание человека, определяемое им как чувство абсолютной зависимости от обстоятельств жизни (смертность, уязвимость, чувство справедливости и т. д.), а по сути, от Творца. Другой немецкий мыслитель Р. Отто – автор труда «Священное» (1917), получившего широкий отклик в религиоведении XX в., показал, что священное вызывает в человеке не просто чувство зависимости, а переживание абсолютно иного, иноприродного человеку. Бог – это Mysterium tremendum (Тайна, вызывающая потрясение), священный трепет. Тематика этих немецких религиоведческих трудов, в которых осмыслятся религиозный опыт, сходна с тематикой работ по религиоведению нашего выдающегося соотечественника Ивана Александровича Ильина.

    Иван Александрович Ильин (1883-1954) – великий русский философ, правовед, религиозный мыслитель и общественный деятель; по праву может быть назван одним из крупных представителей религиоведческой науки. В его многранном творчестве эта тема представлена такими работами, как «Путь духовного обновления» (1935), «Кризис безбожия» (1935), «Аксиомы религиозного опыта» (т. 1-2, 1953). В них он дает развернутую картину истоков религии.

    Само понятие религии И.А. Ильин определяет следующим образом: «Религия есть всежизненная (в смысле сферы охвата) и живая (по характеру действия) связь человека с Богом; или иначе: человеческого субъекта с божественным Предметом. Этот Предмет не есть непременно предмет познания или знания; Он может быть и предметом чувства (любви), созерцания, воли и даже деятельного осуществления (Царство Божие). Но Он остается при всех условиях и во всех религиях – искомым, обретаемым, желанным, созерцаемым, чувствуемым, верой утверждаемым, в неверии отвергаемым, внушающим любовь или страх, или благоговение – объективно-сущим Инобытием».

    В своей основе человеческая религиозность имеет религиозный опыт, не сводимый к какому-либо проявлению человеческой деятельности: «Всякое религиозное верование и всякое религиозное делание – имеет в своей основе религиозный опыт. Этот опыт отличается и от повседневного наблюдения и от научного опыта».

    Природа религиозного опыта, по утверждению Ивана Ильина, синергична, то есть сочетает в себе божественный и человеческий элементы: «От Бога исходит духовное откровение, которое должно быть свободно и цельно принято человеком. От человека же исходит живое, невынужденное и искреннее приятие (созерцание, любовь и вера), которое восходит к Богу в виде молитвы и согласных с ней дел».

    По мнению мыслителя, такое приятие религиозного опыта принадлежит особому органу, улавливающему и ощущающему священное – человеческому духу, или оку сердца: «Священное открывается только духовному оку и притом именно оку сердца. Оно не открывается ни телесным ощущениям, ни понимающему рассудку, ни играющему или построяющему воображению, ни пустопорожней, хотя бы и неистовой в своем упрямстве, воле. Поэтому тот, кто лишен духовного ока, у кого сердце заглохло, тот не знает ничего священного и ничего не может возразить нигилисту».

    И.А. Ильин говорит, что «религиозный опыт родится из свободной любви к Совершенству: в основе каждой духовной религии лежит благоговение пред Священным, живое чувство ответственности и свободное приятие предметно-верного ранга». Из этого он выводит основу для различения видов религиозного опыта и определения того, какие его виды являются духовно здоровыми, положительными и ценными: «Любовь к совершенству совсем не есть пустое слово, аффектированная фраза или сентиментальная выдумка, но живая реальность, и притом величайшая движущая сила человеческого духа и человеческой истории. Все основатели великих религий – Конфуций, Лао-Цзы, Будда, Зороастр, Моисей – были движимы этим чувством. А христианину достаточно раскрыть Евангелие и начать чтение его, для того чтобы убедиться, что все обращавшиеся ко Христу верою, узнавали Его лучом этого чувства».

    Анализируя природу неправильного религиозного выбора, философ останавливается на соотношении понятий веры и верования. Ильин пишет: «Замечательно, что русский язык придает идее веры два различных значения: одно связывает веру с потребностью верить, а другое – со способностью веровать. Верят – все люди, сознательно или бессознательно, злобно или добродушно, сильно или слабо. Веруют же – далеко не все: ибо верование предполагает в человеке способность прилепиться душою (сердцем и волею, и делами) к тому, что действительно заслуживает веры, что дается людям в духовном опыте, что открывает им некий «путь ко спасению». В карты, в сны, в гадание, в астрологические гороскопы – верят; но в Бога и во все божественное – веруют».

    Человеческая потребность «верить во что-нибудь», которая свойственна всем людям, в том числе и атеистам, связывается у Ильина с жизненной установкой, ценностно-смысловым выбором: «Жить на свете – значит выбирать и стремиться; кто выбирает и стремится, тот служит некоторой ценности, в которую верит».

    Вера человека имеет самое непосредственное влияние на его характер и деятельность. Ильин говорит: «Вера есть главное и ведущее тяготение человека, определяющее его жизнь, его воззрения, его стремления и поступки... Если человек верит только в чувственные наслаждения, принимая их за главнейшее в жизни, то он сам превращается постепенно в наслаждающееся животное; и это будет выражаться в его лице и в его походке, смотреть из его глаз и управлять его поступками. Если человек верит в деньги и власть, то его душа постепенно высохнет в голодной жадности, в холодной жажде власти; и опытный наблюдатель прочтет все это в его взоре, услышит в его речи, не ошибется, ожидая от него соответствующих поступков».

    Именно отсутствием любви к Совершенству, жажды Бога и святости в современном европейском обществе Ильин объясняет его мировоззренческий и культурный кризис: «Человек зажил такими органами души, которые бессильны в обращении к священному. Этот уклад возник из того, что человек ослепился закономерностью материи, стройностью рассудка и силой формальной воли; и отдал им центральное чувствилище своего духа, а душевная инерция и эволюция техники доделали остальное... Человечество растеряло свои святыни. Они не исчезли и не перестали быть; они по-прежнему реальны. Но человек не видит их, не трепещет и не ликует от духовного прикосновения к ним, в нем иссякла духовная любовь, т. е. любовь к Совершенству, а без этого невозможна живая религия. То, к чему тянется масса современного человечества, – не священно; а мимо священного она проходит – то равнодушно, то с кощунственной усмешкой на устах. Религиозная слепота стала критерием просвещенности. А жизнь, опустошенная от святыни, стала мало-помалу подлинным царством пошлости».

    Убедиться в истинности этих слов не сложно. Просмотрев дневную сводку новостей, поражаешься, сколько в мире зла, насилия, ненависти между людьми. По всей планете идут экономические и политические войны, в которых люди уничтожают друг друга. Чем заполнены витрины и книжные полки магазинов, что представляют собой телевизионные программы и видеофильмы, эти каналы современной культуры? Перед нашими глазами пестрят картины убийств, насилия, секса. Несколько поколений было воспитано на том заблуждении, что автором нравственного закона является не Бог, а человек, и он вправе изменять этот закон по собственному усмотрению.

    Все это предвидел Иван Александрович Ильин, когда писал: «Без Бога – вся культура человечества теряет свой смысл и значение. И если она не сокрушается сразу и во всех отношениях, то только потому, что пассивное безверие способно долгое время держаться сокровенным дыханием Божественного начала, вошедшим в человеческую душу и ведущим ее в порядке часто не замечаемой, но по-прежнему живоносной традиции. Веры уже нет, но уклад души, созданный, воспитанный и облагороженный христианской верой тысячелетий живет и делает свой дело».

    Сейчас все больше людей осознает, что только возращение к Богу – единственное, что может указать выход из сложившейся ситуации. И на этом пути мысль И.А. Ильина, касающаяся аксиом религиозного опыта и показывающая путь к духовному обновлению личности и общества, может стать для нас неким маяком, освещающим наш путь, дающим нам правильное направление.

    Варлаам (Горохов), иеромонах